— А что потом?
— Влезет, и все.
— Ну, а после того, как влезет?
— Тогда уж известно что: мучает человека.
Все это старик рассказывает уже почти серьезно. И насмешливая улыбочка постепенно сходит с его лица, уступая место какой-то смущенной, неопределенной гримасе. И Петр сидит потупя взор, и у него лицо смущенное, будто он — ребенок, который нашалил и ждет строгого наказания, но вдруг сообразил, что наказания не будет, потому что судьи сами чего-то избегают или боятся.
— Чепуха! — говорит Василий. — Помню, я был подростком, мы кочевали с родителями и родителями родителей, охотились и один раз услыхали человека, зовущего на помощь. Бабушка запретила нам отзываться, а родителей рядом не было. Мы все боялись, но любопытство жгло меня, и я пошел на голос. Нашел человека. Заблудившегося охотника. Он уже целую неделю бродил, голодный, оборванный, замерзший. Не подойди я — пропал бы человек.
— Но ты не откликнулся, когда он звал? — спросил Петр.
— Нет. Не откликнулся. Пошел и привел его к нашему стану.
— Вот видишь, — говорит Петр, то ли оправдывая свое молчание, то ли одобряя поступок брата, который спас заблудившегося, но так и не откликнулся на зов, не раскрыл рта…
Стемнело. Вокруг нашего костра собрались духи. Злые и добрые духи, обитающие в этих горах и родниках. Мы переговариваемся негромко, приглушенными голосами. И кажется, я слышу, как общается с духами тофаларский шаман. Его одежда украшена бубенцами, которые звенят при каждом движении шамана, в руках — бубен, который рокочет глухо, как отдаленный гром, и рассыпает мелкую дробь, похожую на клацанье зубов замерзшего человека. Шаман общается с духами. Он ищет союзников среди добрых духов, которые помогут выгнать злого духа, забравшегося в больного, когда тот разинул рот, чтобы отозваться своим детям… И день, и два общается с духами шаман, но злой дух не выходит наружу, не покидает больного, мучает человека, потому что не может ужиться с добрым духом. Наконец выходит. И дети покойника спешат проститься с кормильцем. Один за другим подходят они к отцу и пинают его пяткой в живот, пониже груди, чтобы отца не терзали мысли об осиротевших детях, чтобы отдыхал спокойно, без забот… Затем раздается предсмертный храп любимого оленя покойного, и я, кажется, чувствую сладковатый запах теплой крови, слышу, как стучат топоры, сооружая последнюю домовину для того, кто лежит в гробу, вытесанном топором гробу. Всю жизнь не было дома у покойника, а теперь будет. Топоры сбили его из толстых бревен и поставили на высоких пнях — подальше от земли, по которой бродят звери, хищные, жадные. Закрывают гроб и ставят в бревенчатый домик. Кладут туда и оленину, и седло, и упряжь. Я жду, когда положат в домик и ружье с патронами. Но они не торопятся. Не кладут ни ружья, ни патронов. Видно, забыли. Надо напомнить. И я говорю:
— А ружье?
Они слышат, но ни ружья, ни патронов все равно не кладут. Говорят — не нужно. Как же так: седло, упряжь — нужны, а ружье с патронами не нужно? Не нужно, отвечают они и сами спрашивают меня:
— Ты когда-нибудь стрелял во сне? Вот идешь по лесу, напал на тебя медведь, надо защищаться… Подымешь ружье, а выстрелить не успеешь, потому что проснешься. Да?
Не знаю. Мне не снятся такие сны. Но я понимаю: покойник спит, он будет спать все время, и ему не нужно ружье, потому что спящие не стреляют. Так я понимаю. Не понимаю лишь, зачем спящему седло, упряжь, пища. Это — совсем другое дело, говорят они. Человеку ведь снится, что он запрягает оленя, седлает, едет верхом, ест? Снится. Ну вот. А когда приходится стрелять, защищаться, когда речь идет о жизни и смерти, — человек просыпается. Так зачем ему ружье? Не нужно ему ни ружья, ни патронов, говорят они, и забивают отверстие водруженного на четырех пнях домика. Потом все присутствующие берут в руки по палочке и трижды обходят вокруг домика, двигаясь против солнца и постукивая по стенам. Так надо. Почему? Надо, и все… Потом разбирают юрты, грузят на оленей свое имущество и покидают это место навеки. Они больше никогда сюда не вернутся, никогда не поставят здесь юрты, не разведут костер, никто никогда не навестит этого домика на пнях, а если ненароком попадет в это место — немедля убирается прочь. Как можно дальше от этого одинокого бревенчатого домика. Живым тут нечего делать. У живых нет никаких дел с мертвыми. Живым надо жить, охотиться, ловить рыбу, и поэтому они никогда сюда не забредут.
Мы сидим у костра, молчим. Мои друзья сидят скрестив ноги и погрузившись в свои мысли, которым я не хочу мешать. Мало ли близких они оставили в таких домиках? Родители, деды и прадеды, братья, сестры… И сейчас они, должно быть, мысленно беседуют с ними. Не следует им мешать. Не надо. Я забираюсь в спальный мешок и смотрю сквозь узкую щелку в небо, густо усеянное яркими звездами…
Читать дальше