– Хорошо, Матвейка, но чур держать её будешь только в подвале.
VII
Настю искали. Несколько раз в дом Матвея приходила милиция, присланная аж из самого Краснознаменного, и, устроившись на кухне, блюстители закона долго и обстоятельно выспрашивали у хуторянина про исчезнувшую девушку. Об этом потом со смехом Насте рассказывал сам Матвей, спускавшийся в свой глубокий, надежно изолированный от всякого шума подвал.
Этот подвал под его домом представлял из себя маленькую комнатку: четыре бетонных стены, такой же пол и потолок с закрытой решеткой тусклой лампочкой, не гаснущей ни днем, ни ночью, и дверью из железного листа, открывающейся только снаружи. В нём царила абсолютная тишина, исчезающая лишь по приходу Матвея. После чего всё становилось ещё хуже.
Очень редко, когда Матвей был сильно пьян и весел, он напоследок даже обещал Насте за хорошее поведение вывести её ночью во двор и дать посмотреть на звёзды, но всякий раз это были только слова. Дважды она пыталась кинуться на Матвея, когда тот открывал дверь. Дважды он долго и деловито её за это избивал и много раз бил просто, для воспитания. Позже, когда она думала, что хуже уже не будет, хозяин её нового дома начал терять к ней интерес, и в подвал стали спускаться его друзья.
Единственным её шансом хоть на время вырваться наружу оставались лишь сны, но и они со временем становились все более тусклыми и блеклыми, такими же, как и глаза девушки в изорванном красном платье, часами лежащей на грязной, мокрой от пота кровати.
I
Солнце клонилось к горизонту, и жара над трудоградским портом начинала спадать. Все вокруг радовалось вечерней прохладе: веселее стал мат портовых грузчиков, азартнее заверещали скользящие над крышами доков чайки, а со ступеней местного борделя хрипло раскричались зазывалы, скинувшие наконец дневную сонливость. Даже жёсткая, измазанная мазутом трава, проросшая в трещинах пирсов, теперь распрямлялась, наливаясь цветом.
Близящийся вечер не радовал лишь капитана пришвартованного у причала бронекатера. Молодой загорелый мужчина, стоящий возле установленной на палубе танковой башни, то с раздражением смотрел на наручные часы, то кидал взгляды на почтальона, из-за которого он задерживал выход в море.
Принёсший почту старик, однорукий, в ветхой, дрянной одежонке, все копался и копался в замусоленном рюкзаке, извлекая на свет новые и новые письма. Письма предназначались для жителей приморских поселков, мимо которых им предстояло пройти и каждый из этих конвертиков принимался старшим матросом, который, шевеля губами от усердия, читал адреса, после чего старательно фиксировал корреспонденцию на бланке сдачи-приемки писем. Весь этот бюрократический ужас, вызванный тем, что чиновники на почтамте опять не составили документы заранее, творился на бронекатере уже добрый час, и порой капитану казалось, что такими темпами они не выйдут из порта даже к закату.
Однако, миновало еще тридцать минут: последние бумажки были подписаны и последнее письмо сдано. Не тратя времени, капитан махнул рукой, и здоровенный рыжий матрос, что заносил письма в бланки учета, свел почтальона на берег, сунув старику в руку, к неудовольствию командира, рыжую десятирублевку – видимо, в знак уважения к возрасту и трудам. Губы старика растянулись в робкой улыбке, и он что-то благодарно прошамкал, но разобрать слова из-за расстояния и отсутствующих у него зубов было сложно, да капитану не особо этого и хотелось. Облегченно вздохнув, он отправился в рубку, отдавая приказ об отплытии.
Бронекатер уходил в море. Туда, где на островах жили дикие общины каннибалов и лежали сохранившиеся с войны обломки натовских самолетов и ракет, туда, где под косяками сельди плавала в холодной темноте страшная Тарань-рыба, где на ржавых эсминцах ходили морские разбойники, а на разбившемся о скалы экраноплане-ракетоносце «Лунь» гнездились сирены, сводящие с ума моряков своими странными песнями на неведомом, звонком как медь, языке.
Бронекатер шёл навстречу ветру и солнцу, испытаниям и опасностям, и за его кормой терялись, таяли и Трудоград, и его порт, и нелепая, однорукая фигурка почтальона.
Семён Афанасьевич Берёзкин, как и все почтальоны Трудограда, любил лето. Любил за шум зелени деревьев, за дешевые овощи, за то, что летом в городе не случалось голода. Но главное, за что он любил лето – на улицах темнело поздно, и можно было не бояться, что последние письма придется отдавать людям уже в сумерках, когда милиция начинает расходиться с улиц, чтобы лишний раз не сталкиваться с лезущими из подвалов и переулков бандами отморозков.
Читать дальше