Много потом пришлось пережить бойцу 5-й заставы Григорию Котляру. Но до мелочей запомнил тот первый, богатырский бой своей заставы!
— После короткой тишины немцы стали бить из орудий прямой наводкой. Но мы духом не падали, заслоняли, как могли, своих раненых. В моем расчете под разрывом мины упал Григорьев. Пока оказывали ему помощь, убило бойца Сиени, а пулемет вышел из строя. Убиты наповал были и Баранов с Харитоновым. Нас оставалось все меньше и меньше. Связь между окопами прервалась. Но никто не помышлял, что надо отступать. Ведь мы обещали, что не отойдем, пока живы! Нас почти полностью засыпало землей. Следующую атаку отражали гранатами.
Когда услышал, что из соседнего окопа вновь застрочил наш пулемет, начал собирать оставшихся в живых ребят. Нас было уже только четверо: Стреблинский, Воробьев, Быстраков и я. Решили пробиться к группе Родионова. Когда переползали бугор, Стреблинского перерезало пополам пулеметной очередью. Мы прыгнули в окоп. Там был наш политрук и с ним семь человек. Как мы обрадовались! К двенадцати часам дня отбили десять атак. Немцы не выдерживали, отступали и снова поливали нас пулеметным огнем. Мины ложились в шахматном порядке на пустое место, где оставались уже только убитые… Я был ранен в шею и лицо, потерял ненадолго сознание. Очнулся от того, что меня из окопа грубо вытаскивают. Смотрю — немцы, а вокруг лежат недвижимо все наши ребята и товарищ Родионов. В живых остались тогда лишь Быстраков, Воробьев, Златин, Даниленко, Карпенко, Дворжак, Ульянов и Бассалов. Все раненые.
Враги не знали, что с нами делать: расстрелять на месте или нет? Мы обливались кровью, шатались, падали, но все-таки стали просить, чтоб нам дали похоронить своими руками товарищей. Возможно, их удивила такая просьба или они не могли скрыть невольного уважения — ведь горстка людей восемь часов отбивалась от атак регулярной армии! Разрешили. Мы подобрали дверь от сарая и на ней носили к общей могиле тела наших славных бойцов. Зарыли, вбили колышки, чтобы местные жители могли указать потом могилу. Каким отчаянным ни было наше собственное положение, мы и в мыслях не держали, что наша армию сюда не вернется!..
…Полдень двадцать второго июня. Страна только что узнала о начавшейся войне, а в Таураге уже три часа назад вступили фашистские войска.
— Айн, цвай, драй…
С этого начался наш полон.
Сначала мы заметили, что канонада отдаляется. Дети, прикорнувшие на мешках с картофелем, теперь тоже стали поднимать головы. Раздались странные звуки, глухо передававшиеся землей: не то танки идут, не то цокают копыта? Разрывы определенно слышались дальше.
— Русские пошли в Германию, — сказал Леонидас.
Все зашевелились, перевели дух, стали отряхиваться. И вдруг над головой застучали шаги, раздалась резкая команда:
— Айн, цвай, драй…
Мы оцепенели. В такие минуты теряют рассудок. Совершенно отчетливо я услышала звон молоточков в мозгу — бьют Кремлевские куранты… Смерть? Ну и пусть. Страха совсем не было, только пустота и боль. Много, много времени спустя я поняла, что смерть в ту минуту была бы милосердием. И насколько счастливее многих был старый доктор Шапиро, приютивший нас в первый день войны.
Его расстреляли. «Ты кто?» — спросил ворвавшийся фашист. — «Доктор». — «Еврей?» — «Я доктор», — повторил старик и тотчас упал с простреленной головой. Моя мать и Шура Ветрова зарывали его в саду, который вырастил сам доктор и засадил мичуринскими яблонями…
…У меня хранится письмо из Саратова от Елены Ивановны Непогодьевой, жены пограничника, с которой мы провели бок о бок то трагическое время. У нее истинно русский характер; неприметный в обыденной жизни и героический при испытаниях. Не знаю души более самоотверженной и беззаветной! Передо мною лежит истертая на сгибах чудом уцелевшая записка, датированная 1943 годом, когда большинство наших женщин из «интерното ставиклы» — лагеря интернированных — угоняли в Германию.
«Здравствуйте и до свидания, — писала Непогодьева. — О вещах не беспокойтесь, сейчас не о них. Придет Обухова, отдайте ей детские боты, мои галоши, матрац волосяной… Итак, до хороших времен. Подробности расскажут другие».
Тогда, по дороге к станции Елене Ивановне удалось скрыться. Пряталась по хуторам от полиции. А в ноябре 1943 года была арестована. Ее привели в тот самый дом, где она жила до войны, а теперь помещалась криминальная полиция. Порядок «криминалки» был известен: едва человека введут, на него набрасываются с дубинками. Бьют, не узнав кто, виновен ли? Бьют для острастки. И лишь потом ведут на допрос. На Непогодьеву долго кричали: «Так скажешь? Сознаешься? Куда вступит нога солдата фюрера, та земля навеки остается нашей! Тебе надеяться не на что!» Она сама удивлялась своему тогдашнему спокойствию. Рукоять плетки маячила перед ее глазами, а она лишь твердила: «Ничего не ведаю».
Читать дальше