«Он не хотел колоться, – пронзила Хансена мысль. – Она уговорила его. Я это предчувствовал и сказал ему, пообщавшись с Клодетт десять минут: „Ты не сможешь излечить ее, – говорил я ему тогда. – Наоборот, она увлечет тебя за собой!“ А у него был лишь один аргумент: „Я люблю ее, Гельмут! Она стала целью всей моей жизни“.
Снова тишина. Дыхание. Вздохи. Потом стон, глухой, животный, скорее крик. Голос Боба, испуганный и все же восторженный:
– О небо! Небо! Клодетт… что это? Я лечу прямо в солнце… в солнце… в середину солнца…
Ответ Клодетт, неразборчивый лепет, бессвязные обрывки слов – и снова Боб, в эйфории, от которой Хансена мороз пробрал по коже.
– Этот мир – как стекло. Шар из голубого стекла, и люди тоже стеклянные, я могу заглянуть внутрь, где пылает огонь. Ты знала, что Земля внутри так же пронизана артериями, как человек? Что у нее тоже есть кровообращение? Только эта кровь – раскаленная лава, а сердце – ядро магмы в глубине. А так все похоже… да, Земля тоже дышит. Она дышит! Я вижу, как она вздымается, как сокращается, как ее огненная кровь переливается по тысячам артерий, и на этом гигантском стеклянном теле ползают крошечные человечки, пронизанные малюсенькими артериями. Но у них есть мозг… фантастика! Земля имеет кровообращение и артерии, она дышит, и сердце ее бьется, но у нее нет мозга! Как бы все выглядело, если бы у нее был мозг!..
Голос слабел… превращался в неразборчивое бормотание… блуждал в отзвуках смеха и стона… затихал, медленно умирал, становясь все слабее, и вот уже только хрип, звучащий как барабанная дробь.
Трататата… трататата… переход в вечность…
Потом тишина… Лента продолжала крутиться беззвучно, и только после бесконечно долгой минуты тихое падение. И затем окончательная тишина… Ледяное дыхание пустоты…
Хансен остановил кассету, закрыл глаза руками и заплакал. Он не убрал их, когда чья-то рука коснулась его плеча.
– Я все слышал, – проговорил Хаферкамп. – Я пошел за тобой, Гельмут. Ты прав… на войне умирают иначе. Но одно скажу тебе точно: даже ты не смог бы уже спасти Боба. Трижды вырывать одного человека из тисков смерти – такого не бывает. Он сам себя сжег… мы это всегда знали. Одни обливают себя бензином, другие прожигают жизнь… Одними восхищаются, других изгоняют. В сущности, и те и другие – отчаявшиеся люди… а почему?
– Потому, что они не знакомы с премудростями Теодора Хаферкампа… – с горечью произнес Хансен. Он встал, прижал к себе катушку с пленкой и, как в сомнамбулическом трансе, вышел из квартиры.
Через полгода на могиле Роберта Баррайса во Вреденхаузене появился большой памятник. Его спроектировал дюссельдорфский скульптор, профессор Шобс, и высек в своей мастерской из белого каррарского мрамора: ангел поднимает с земли молодого человека, чтобы отнести его в рай.
Быть может, это отдавало пошлостью, но Хаферкампу понравилось, и профессор Шобс получил королевский гонорар. Жителей Вреденхаузена мраморный ангел привел в изумление, и по воскресеньям они тянулись на кладбище, чтобы полюбоваться могилой Боба Баррайса. Постепенно памятник стал излюбленным местом прогулок горожан.
Большего Хаферкамп и не желал. Он даже приказал соорудить скамейки вокруг ангела, и вскоре повелось, что вреденхаузенские старики отдыхали здесь летом, читали газету и вязали. Имя «Баррайс» было у всех перед глазами, в сердце, на устах… с колыбели и до могилы, в буквальном смысле.
Осенью следующего года Гельмут Хансен покинул предприятия. Хаферкамп не возражал… взаимное доверие основательно пошатнулось.
– Два различных мира всегда перемалывают друг друга, – сказал Хаферкамп на прощание.
Употребив все свои связи, он позаботился о том, чтобы в немецкой индустрии для Хансена не нашлось приемлемого места. Когда молодому менеджеру поступило предложение от одного из американских концернов и он собрался в Миннесоту, Хаферкамп вздохнул с явным облегчением. Постоянное напоминание должно было рассеяться в бескрайних прериях. Теперь оставался воистину один наследник Баррайсов, даже если ему было 65 лет. Никогда не поздно занять золотое кресло.
– Завоевывай Америку своими идеями… Во Вреденхаузене еще в тысяча триста двадцать седьмом году останавливался ганзейский обоз и варил себе суп на костре из наших дров. С тех пор здесь так заведено: существует господин и его народ. Понимаешь ли ты это, Гельмут?
– Нет! – Хансен посмотрел на Хаферкампа как на абсолютно чужого человека. Он и был ему чужим, сейчас он это твердо осознал. Он не Баррайс. И никогда не был им, хотя его и долго дрессировали. – Я лишь понимаю, что ты изжил себя! Ты стал ископаемым!
Читать дальше