Вся толпа шла к парому: новобранцы, их жены и дети, матери и отцы.
Вдруг начиналась песня, разудалая, пьяная, слепая в своей бесшабашности, с коротким, во всё горло, вскриком и яростным приплясом. Но песня обрывалась чьим-то воплем:
— Прощай, Миша-а-а!
Паром отвалил. И в ту же минуту в сером воздухе замелькали снежинки. Они опускались в темную, быструю, непрозрачную воду, полоска которой между паромом и берегом все ширилась.
— Алеша-а-а! — закричала жена.— Алексе-е-ей!
И все женщины стали выкрикивать имена, только имена и ничего больше, будто в том, что они их выкрикивают, есть какой-то особый, опять-таки одним женщинам ведомый смысл, будто этот крик, превратившись в эхо, поможет вернуться тому, чье имя громко произнесли в этот день.
Паром удалялся. Снег скрадывал провожающих. На длинном низком берегу группка людей становилась все меньше, все незаметнее. Но она не расходилась, никто из нее не ушел, как это бывает при расставании ненадолго. Все видимое пространство теперь занимал падающий снег. Снег шел сильнее и сильнее,— и время сдвинулось с места, на землю пришла белая зима. Снег занавесил поселок, реку, и уже повсюду был снег, и грунтовая дорога от переправы проглядывалась не больше чем на пять метров.
В кузове машины, куда погрузились новобранцы, наступило молчание, и, если бы не шум мотора, можно было бы услышать неживой шелест падающего снега.
В вагоне из земляков осталось только двое — Пашка, тот, что играл по дороге к парому на гармошке, и Николай, служивший до повестки тоже на пароходе, вторым помощником. С Николаем Алексей был связан еще и тем, что женат тот был на подруге жены, широкоскулой рослой Ане, работавшей счетоводом в ФЗУ. У Алексея был сын, у Николая — дочь, и, конечно, отцы, шутя, уже поженили их.
Николай был выше Алексея, полнее, казался уверенней, даже бывалей товарища, хотя оба все тридцать лет прожили в поселке, вместе учились в Казани в речном техникуме и нигде дальше своих недальних рейсов не бывали. Николай легко заговаривал со всяким и с первых слов подавлял его, очевидно, давалось это голосом, от природы крепким и грубоватым, идущим на одной самоуверенной ноте.
Сейчас Николай разговаривал с лейтенантом, молоденьким пареньком, чей до сих пор напряженно-командирский, искусственно бодрый тон, претерпев неудачу в борьбе с категоричностью Николая, сорвался наконец, сник, стал жалобным, мальчишечьим; лейтенант, сам почувствовав это, часто отворачивался от Николая и подолгу молчал, только этим и намекая, что с удовольствием побыл бы один. Николай же не отставал, и голос его начал раздражать Алексея.
Пашка приложился щекой к гармони, уставился на огонь в железной печурке и перебирал пальцами кнопки, едва-едва наигрывая «Полюшко».
Алексей пошевелился, встал и подошел к окну. Взобрался на нары, потеснил дремлющего Назарова и стал смотреть в серый прямоугольник, в котором проносилась приведенная снегом спутанная сетка дубовых веток с гроздьями рыжих листьев, зеленые пучки сосновых игл с белыми шапками на них. А то сетка обрывалась, и взгляд уносился в белую неоглядную равнину, серо сливающуюся вдали с небом; на равнине стояла одинокая ель, похожая на остромордую, воющую в небо суку.
Мелко стучали колеса по огромному заснеженному пространству, и Алексею, начавшему забываться из-за суеты, усталости и множества разных впечатлений последних месяцев, вдруг почудился широкий белый холст, медленно ползущий под иголку стрекочущей швейной машины. За машиной сидела его мать и подправляла пальцами холст, волнами складывающийся у нее на коленях. Кто-то сказал внятно: «Алексей!» — и он очнулся. Еще раз глянул на разлапую ель, уже в который раз показывавшуюся в разрыве сетки, и вернулся в свой угол.
Окно потемнело, на стене и потолке играли огоньки от печурки, низ трубы раскалился. В вагоне молчали.
Николай тоже угомонился, лежал, заложив за голову руки. Лейтенант, так же как Алексей, вжался в угол — темные впадины глазниц занимали много места на худом мальчишечьем лице.
Даже после двух месяцев подготовки, после того, как были повторены строевые приемы и изучены оружие и варианты боя: «В случае, если противник...», даже после того, как враг был назван противником,— война не стала чем-то реальным, легко представляемым, она оставалась грозной и неумолимой силой, непонятной, как стихия, слепой и беспощадной, как огонь.
Война виделась Алексею заревом. Заревом к которому они приближались. На его родине часты пожары; высоким пламенем горят деревянные дома, и тогда над пожаром загорается все небо. Зарево видно издалека — красная и багровая стена до самых звезд; и они приближаются к этой стене, а она медленно движется к ним по белому холсту, и холст горит, чернеет, обугливается и сворачивается, а люди, тонкие мечущиеся фигурки, крохотные, как муравьи, рядом с гигантским пламенем, гоже сгорают, и ничего от них не остается.
Читать дальше