Вверх пятою ступни прикасаются к бронзе колен.
Я принёс бы цветов, я изжёг бы ему благовоний,
Но не нужен ему ни жасмина, ни ладана тлен.
Выраженье лица — словно долго страдавшее тело
Облегчение чувствует; он осторожно следит
За мгновеньями, зная, что боль навсегда отлетела,
Что теперь бестревожно он веки веков просидит.
Он избавлен от мира. Сама Безысходная вечность
Не нарушит покоя, — обрёл он предел тишины.
И при чём здесь божественность духа? При чём человечность?
И живёт, и не мыслит; к нему не слетают и сны.
Только отдых от мук: от корысти, от злости, от хвори,
Многолюдства и голода. Бронзовый лотос плывёт.
Розовеют зубцы отрешённых тибетских нагорий.
Кто живёт, тот страдает. Блаженствующий не живёт.
Псалмопевец кончался. Молчали врачи,
И волхвы, и придворная клика.
Созерцали, как поздние гаснут лучи
На снегах помертвевшего лика.
И решили: чтоб юная дева пришла
И нагая к Давиду прильнула,
И ему прикасаньем живого тепла
Холодевшую кровь всколыхнула.
И решенью покорна пришла красота
И нагая со старцем лежала,
И ему в говорившие с Богом уста
Непорочным дыханьем дышала.
И не мог он постигнуть, душа или плоть
С ним была в полноте совершенства, –
Лишь сказал, умирая: «Велик же Господь,
Смерть мою превративший в блаженство!»
Я плыл Эгейским морем. Вдалеке
Зарозовел у берегов азийских
Мусический и грешный остров Сафо.
Кто ей внимал? Пять-десять учениц;
Немногим боле — граждан Милитенских.
Пределом песен пенный был прибой.
Различны судьбы: ныне вся земля,
Многоравнинна, многоокеанна,
Лелеет имя сладостное — Анна.
Мне радостно, что в годы личных бед
И горестей я мог вам предоставить
Недели тишины в моих Старках,
Отторгнутых потом по воле века.
Лета стояли знойные, но дом
Бывал прохладен и прохладен сад.
На каменной террасе, окаймлённой
Чугунными решётками, случалось,
Мы накрывали вместе чайный стол, –
Я снимок берегу, где профиль ваш
Соседствует с семейным самоваром.
Я вам носил подушки на гамак, –
Читали вы подолгу, и никто
Смутить не смел уединенья гостьи.
Мы в сумерках бродили вдоль реки,
Беседуя о всяческом. Я знал,
Что под руку иду с самою Музой.
Вы едете — о том шумит молва –
В Италию принять дары признанья, –
Уже давно там лавры заждались.
Когда венчал Петрарку вечный Рим,
То честь была взаимная обоим.
Между кровель и труб одинокий Василий Блаженный
В стаях мартовских птиц, в тишине предвечерних снежинок
И, как был до Петра, на реке, под стеною смиренной
Постный торг, православный, с татарской сумятицей, рынок.
Смесь полозьев и дуг, рукавиц, и прилавков и лавок;
Конь косматый жуёт, по глаза в мешковине с овсом;
Изобилует снедями ряд, склизок, солон и сладок;
Горстью грузди гребут; коченеют навага и сом.
Носят квас; постный сахар пестреет, — вкусней апельсинный,
Белый пахнет синильной отравой; сочится халва.
Почему-то в толпе с полушубками, нёсшими псиной,
Груды всяких сластей покупала б охотней Москва.
Вспоминаю ещё: в коробочках белёсых из драни
Духовитый до одури зимний крупичатый мёд.
Вот и бродишь средь луж в этом синем московском тумане,
Воробьи под ногами клюют лошадиный помёт.
Из соломы чернеют горшки, обливные посудки,
Там — из липы ковши — эти точат внарок для поста –
В них я ставил потом голубые как день незабудки,
Что с рассыльным не раз присылала мне чья-то мечта.
Возвращались — и вечер кончался нельзя беззаботней,
Как обычно у нас завершались тогда вечера:
Чай в семейном кругу, звон от всенощной, вешний, субботний,
Лёгкой юности сон и любовные сны до утра.
Старая ты, старая олива!
Меж сестёр, серебряных олив,
Поневоле стала сиротлива,
Их на триста лет опередив.
Приподняв твои печали вдовьи
На пустынный ветра произвол,
Расщепился в две ноги слоновьи
Пепельный, в сухих морщинах ствол.
Но ещё, забывшись, ливней просят
И цветут как бы изподтишка,
И в усердьи крайнем плодоносят
Три твоих ещё живых сучка.
И не видно, как за ливнем следом,
И таясь, и млея, и спеша,
Закипает юношеским бредом
Древняя древесная душа.
Читать дальше