Вырывает смерть последний вздох.
Из давно измученного тела,
Лучше бы, не мешкая, врасплох,
Бросилась она и одолела.
Что же — покоряться и стареть —
Никуда от этого не деться,
На лицо прекрасное смотреть,
Любоваться и не наглядеться
И вздыхать и думать: не одна
Светлая у жизни сторона.
Отчего же столько в человеке
Нежности всему наперекор:
В нашем увядании навеки
От всего, что было до сих пор,
День за днем какая-то частица
Открывается, одна другой
Черточка сменяется, и длится
Разрушение, и в теневой
Жизни мы узнать уже не в силах
Столько лиц, пленительных и милых.
Ты еще прекрасно-молода,
На веку твоем, еще коротком,
Лучше не бывали никогда
Четкий угол шеи с подбородком,
Юных глаз привычка не мигать,
Их невыразимая огромность
И, как будто птицей можешь стать,
Легкие движения и скромность,
Выпадающая тем на часть,
Кто не взял, а лишь приемлет власть.
Но когда и для тебя настанет
Время с зеркалом наедине
Испытать, что и такую ранит
Старость, — отчего открыто мне
В том, что ждет тебя: в перемещенье
Линий совершенного лица,
Как бы полное освобожденье
Затаенного, но не до конца
В молодости видимого, света,
Им ты греешь и сама согрета!
Потому что для «души младой»
Смерть — совсем не дорогая плата
За сохранность звуков песни той,
Прозвеневшей каждому когда-то,
Но, чем больше знаем, тем верней
Забываемой: о самой ранней,
До создания, до смертных дней
Слышанной в небесном океане, —
Твоего существованья жест,
Весь напоминанье и протест.
То, что называли декадентством,
Вряд ли ниже века своего:
Это — мир с его несовершенством
И скучающее существо…
Пусть оно не борется во имя
Что-то обещающих идей,
Кто не различает и за ними
Тех же напряжение страстей
И за скрежетом борьбы железной
Жесты суетливые над бездной.
Остальное — странные слова,
Мир упадка, никогда не новый
И свои имеющий права,
Даже будуары и альковы,
Право не существенно: сквозь дым
Перед начинавшимся пожаром
Декадентство вижу я простым,
Умным и печальным, и недаром
Что-то есть и от его лучей
В прелести и нервности твоей.
Я люблю любовью маниаков
(Как бы их ни били, все равно)
То, что верно чувствовал Аксаков,
То, что Достоевскому дано.
То, чем увлекаются, как модой,
И что поважней раз в миллион
Злобы дня и всякой злобы… Одой
Вот бы разразиться. Но закон
Твой, без опереточных доспехов
Рыцарь, — мне милее: здравствуй, Чехов!
Здравствуй, муза правды, так проста
И скромна и так непобедимо
Увлекательна. Когда креста
Свет и тень (Флоренции и Рима
Живописцами) на полотно
Наносились, — лишь один Беато
Так писал, и все, что им дано,
Если не могущественно свято…
Чеховское… тот же тихий свет,
Хоть в помине той же веры нет.
В веке девятнадцатом Россия
Глубочайшие почти одна
Чувства будит лирой, но другие
Видят ли народы, кто она?
Наверстать упущенное надо,
Пушкин начинает, и затем
Новая воистину Эллада
(То есть без названий, чуждых всем)
Возникает в лютые морозы
На страницах величайшей прозы.
Вот уж чудо! Шутка ли: Толстой
Или Достоевский, только эти
Двое и заполнили собой
Сразу перерыв тысячелетий.
Еврипид или Святой Лука
И Софокл или Иеремия,
Наконец протянута рука
К вам, и это сделала Россия.
Не литературы короли,
Судьи — украшение земли.
Или выберешь из легиона
Созданных поэтами имен
Много в рост хотя бы Родиона,
Только в древности находит он
Равных: Каина, чуть-чуть Медею
(Даже он мучительней: из тех,
Чей до слез сочувствие к злодею
Вызывает безобразный грех).
Подлинности, сложности и силе
Той же или так же нас учили
Только в Библии да в ропоте
Хора героических трагедий…
Кто нужней в чудесной простоте?
Нет веков, и снова мы соседи
Клитемнестры убивающей
И ее карающего сына,
Воли, месть подготовляющей,
Та же в нас надавлена пружина,
И явлением Рогожина
Так же страсть облагорожена,
У Андрея Белого о Блоке
Вспыхивающее между строк
Не дает ли чувствовать в намеке,
Как в начале века и глубок,
И не лжив религиозный опыт
Юности, поднять умевшей груз
Главной русской темы. Легкий топот
Нимф и фавнов на дороге муз,
Радостный для западного слуха,
Строгого не соблазняет духа.
Читать дальше