На вахте ночью отстоять не трудно:
Глядишь, мигнет вдали другое судно,
Днем — ты у вечной мысли в кабале:
Как много тросов здесь, на корабле!
Закрыть глаза, да не смотреть бы косо,
Не подбирать бы ни крюка, ни троса,
Да нет: поди, не думай о петле
В тягучий, долгий день на корабле.
Средь моря наше призрачное судно
в тумане заблудилось. С этих пор
Мы поняли, что разум — сущий вздор,
что вспоминать о прошлом безрассудно.
Да что там смерть — игра пошла почище:
мы бесконечный завели картеж,
еще у нас имелся табачище
убийственный, затянешься — уснешь.
И женщина, которая хотела,
чтоб очередью и по доброй воле
мы шли на зов ее нагого тела —
как соблюдали вахту мы дотоле.
Картографической татуировкой
Весь торс ее сверкал и напрягался, —
она сердилась, если мы неловко
не совершали выгодного галса.
Две глобуса разъятых половинки
ее грудей являла нагота;
поверх сосков, студеных, словно льдинки,
всегда была в снегу ее фата.
Но, повторяя путь по многу раз,
ее пресытить мы бессильны были, —
и в ярости она честила нас:
«Нет, не во мне вам место, а в могиле!»
Мы ухмылялись. «Вправду, Мессалина.
В могилку хочет гвардия твоя,
но нас не примут ни песок, ни глина —
придется быть добычей воронья!»
И был таков ее ответ на шутки:
«Уж я-то знаю — есть мужик могутный,
как раз погостный сторож; так что — дудки!
Ловите ветер, сволочи, попутный!»
Идея очень полюбилась нам:
судьба способна, значит, на уступки!
Посудина помчалась по волнам,
утихли свары, и погасли трубки.
Так плыли мы, едва ли не века,
решительно не ведая — куда;
но стала желтой за бортом вода,
земля — мы поняли — недалека.
Вверх по реке был наш подъем непрост,
сплетались в ней жгуты древесных жил, —
но наконец-то нам предстал погост,
а рядом сторож в самом деле жил.
При удочке, над глинистым затоком,
он восседал — с седою головой.
Он ухо сына старшего брелоком
привесил на цепочке часовой.
Он рявкнул нам: «Здесь больше нет ни пяди!
И захочу, так не смогу помочь!
Забито все, что спереди, что сзади!
Себе ни метра нет!.. Плывите прочь!»
Он обменялся взглядом с нашей бабой,
замолк, привстал, забыв про поплавок,
и, черепом тряся на шее слабой,
пошел к ограде отпирать замок.
(Нам представлялся ряд сравнений шалый:
Отелло с Дездемоной? Или нет, —
нет, Гретхен с Мефистофелем, пожалуй.
Нет, не видал подобной пары свет!)
Мы, вожделея, ожидали тупо;
вот, обнажаясь под блистаньем звезд,
она пошла в объятья полутрупа,
открыв для нас дорогу на погост.
Мы поползли, пытаясь меж надгробий
найти хотя бы фут пустой земли,
скелеты вороша и воя в злобе:
мы для себя ни дюйма не нашли, —
и возвратились, и пришла усталость.
А ей на память о могутном муже
одно лишь смертное тавро осталось;
он вновь сидел, держа уду все ту же.
И мы постигли жизненный итог,
вползли по трапу ушли в туман, —
мы поняли, что слишком жаден Бог,
чтоб дать покой нам, — только океан
он отдает нам, синий и пустой,
и женщину, что спорить с Ним решилась, —
мы — слуги моря, слуги шлюхи той,
что нам одна явить хотела милость.
Алберт Хелман
(1903–1996)
Все, что навек ушли во тьму,
чей разум вечностью утишен —
когда, и где, и в чьем дому
их тихий зов бывает слышен?
Коль он предвестье, то к чему?
Ведь — без сомнения — они
живут в стране блаженной ныне,
где весны длятся искони,
где бледен берег звездной сини
и где не наступают дни.
Зачем так часто нам слышна
их жалоба, — зачем, как птица,
мех гулких стен скользит она
и так отчаянно стучится
в стекло закрытого окна?
О чьей твердят они беде,
в разливе сумрака над садом
забыв о скорби и суде?
Они томятся где-то рядом,
и сетуют? Но где же, где?
Больной не спит; он издалече
внимает сумрачные речи
вещей: оконной рамы всхлип,
разболтанной кровати скрип,
глухое тиканье часов,
шуршание вдоль плинтусов,
несчастной кошки долгий вой
и стук шагов по мостовой;
Читать дальше