Плывет меж веток полночь тяжело,
а я — внизу. Томление. Усталость.
Так с вечера опять и жизнь умчалась,
и лето отошло.
Я думаю о бешеной борьбе,
о взлетах и падениях случайных,
и вечности, о ветре и о тайнах,
что мир несет в себе,
о ветхости престолов и жилищ,
о бедствиях царей, лишенных власти,
об уцелевших отпрысках династий,
бежавших с пепелищ,
и обо всем, что навсегда мертво,
о чужеземцах, что прошли, как тени,
о странствиях минувших поколений
и о конце всего, —
да, наступил конец, и снова мы
покорны увяданию, и снова
печально вспоминаем свет былого,
встречая стяги утра, что сурово
возносятся из тьмы…
О древних мифах, о добре и зле,
о ней и о себе… о жизни, смерти…
о всех о нас, о вечной круговерти
на сумрачной земле.
Принц, вернувшийся из прошлого
Где шлем его лежит и часа ждет?
Кираса где? Не стоит разговоров.
Пусть мертвая эпоха отойдет.
Под низким небом — только шум раздоров,
стенанья, брань, бряцанье луидоров
еще слышны. Все прочее — не в счет.
Все прочее: осанка, и рука,
и сердце, что тщеславием томилось
открыто, а порой исподтишка,
что, воздавая милость и немилость,
в кровавой жатве преуспеть стремилось,
ведя вперед отборные войска.
Конде Великий, взоров не склоня,
пред нами возвышается сурово.
Сменялись войны — за резней резня, —
но он вернулся, юн и строен снова.
Постигнуть нас его душа готова;
как взглянет он на вас и на меня?
Уходит день, кругом ни звука нет,
лишь где-то вдалеке играют дети,
но тот, кто к нам шагнул из бездны лет,
стоит и ждет в холодном зимнем свете.
По истеченьи четырех столетий
он сам своим вопросам даст ответ.
Он взор косит угрюмый, ледяной,
и никакая боль его не ранит, —
скопец духовный, злобою больной,
он и продаст, и бросит, и обманет
истерзанный народ, который занят
кровавой и бессмысленной войной.
Во всем разочарованный давно,
он рот кривит и замышляет злое.
Короткий зимний день глядит в окно
и гаснет — и в тяжелом снежном слое,
там, за окном, покоится былое;
грядущее же смутно и темно.
Сначала страх, и следом — ужас.
Все — слышно. Истреблен покой.
И шторм, в просторах обнаружась,
грядет. Надежды никакой
на то, что гром судьбы не грянет,
Молчат часы, — но на краю
небес — уже зарницы ранят
юдоль сию.
Отчаянная и глухая,
ничем не ставшая толпа,
от омерзенья иссыхая,
кружит, презренна и тупа,
по ветхой Западной Европе, —
но только в пропасть, в никуда,
беснуясь в ярости холопьей,
спешит орда.
Себя считая ветвью старшей
и, оттого рассвирепев,
бубня глухих военных маршей
пьянящий гибелью напев,
им остается к смерти топать, —
в разливе гнева и огня
порабощенных — в мерзость, в копоть
гуртом гоня.
Теперь ничто не под защитой, —
но все ли сгинет сообща.
Затем ли Крест падет подрытый
и рухнет свастика, треща,
затем, чтоб серп вознесся адский,
Европа, над твоей главой —
сей полумесяц азиатский
там, над Москвой?
12 августа 1939 года
Грядет гроза и судный меч подъемлет,
темнеют побережья и отроги.
Вкруг сердца замыкаются дороги,
и одинокий ждет, и чутко внемлет,
он долго от окна уйти не хочет,
и словно ждет назначенного срока,
и слышит: тяжкий голос издалека
угрюмо и задумчиво рокочет.
Он смотрит в глубь себя, дрожа от страха,
где в нем покойник ожидает спящий;
в предощущеньи молнии разящей
он знает — для него готова плаха
и приговор — он мечется в кошмаре,
он жаждет жизни, к смерти не готов он,
он жутким одиночеством закован
и вопиет о неизбежной каре…
Из бездны восстают на гребне шквала
пророчества, что сделались законом,
и вихрь ужасен реющим знаменам
вкруг темных стен, — и страстью небывалой
охвачен человек — стать пеплом, тенью,
чтоб были все влечения разбиты,
чтоб не искать в себе самом защиты,
во снах и грезах — но его моленью
ответа нет, призывы бесполезны,
во всезабвенье все бесследно канет —
и он на запад горько руки тянет,
где ждет душа первоначальной бездны, —
Читать дальше