(1859–1938)
Взирает юноша с мольбою страстной
На божество, на лучезарный лик,
И тяжких слез течет живой родник,
Но изваянье к горю безучастно.
Вот обессилел он, и вот — напрасно —
Он рвется в смертный бой, но через миг
Он побежден, и вот уже поник, —
А камень смотрит хладно и ужасно.
Медуза, ты, лишенная души, —
Верней, душа твоя прониклась ядом
В бесслезной, нескончаемой тиши, —
Пускай никто со мной не станет рядом,
Но я склоню колени — поспеши
Проникнуть в душу мне последним взглядом.
Куртина в ясных сумерках бледна;
Цветы еще белей, чем днем, — и вот
Прошелестел за створками окна
Последней птицы трепетный полет.
Окрашен воздух в нежные тона,
Жемчужной тенью залит небосвод;
На мир легко ложится тишина,
Венчая суеты дневной уход.
Ни облаков, ни ветра нет давно,
Ни дуновенья слух не различит,
И все прозрачней мрак ночных теней, —
Зачем же сердце так истомлено,
Зачем оно слабеет, — но стучит
Все громче, все тревожней, все сильней?
* * *
«Я — царь во царстве духа своего…»
Я — царь во царстве духа своего.
В душе моей мне уготован трон,
Я властен, я диктую свой закон
И собственное правлю торжество.
Мне служат ворожба и колдовство,
Я избран, возведен, провозглашен
И коронован лучшей из корон
Я — царь во царстве духа своего.
Но все ж тоска порою такова,
Что от постылой славы я бегу:
И царство, и величие отдам
За миг один — и смерть приять смогу:
Восторженно прильну к твоим устам
И позабуду звуки и слова.
Алберт Вервей
(1865–1938)
Далекий город на отлогих склонах,
ни шороха в легчайшем ветерке.
Прислушался — услышал смех влюбленных,
гуляющих вдвоем, рука в руке.
Неспешным взором тщательно ощупал
незыблемые профили оград,
отягощенный облицовкой купол,
старинный водоем, осенний сад.
И на руинах каменных ступеней
болезненно осознаю сейчас,
что мертвые предметы совершенней
и, как ни горько, долговечней нас.
В нас мертвые живут, мы кровью нашей
питаем их, — в деяньях и страданьях
по равной доле им и нам дано.
Мы вместе с ними пьем из общей чаши,
дыханье их живет у нас в гортанях,
они и мы — вовеки суть одно.
Да, мы равны — но мертвые незрячи;
одним лишь нам сверкает свет Вселенной,
одним лишь нам дороги звезд видны.
Вовеки — так, и никогда — иначе,
и оттого для них вдвойне бесценна
мечтательная тяжесть тишины.
Была темна дорога, словно ров.
Он знал, что в зарослях таятся змеи.
Бледнел закат полоской вдалеке.
И он ступил, спокоен и суров,
на узкий путь — и разве что сильнее
свой виноградный посох сжал в руке.
И мнилось, что огромную змею
он убивает в тусклом звездном свете,
на небе встав над нею в полный рост.
И так, у эмпирея на краю,
его обвили золотые плети
мерцающего лабиринта звезд.
* * *
«Скорби и плачь, о мой морской народ!..»
Скорби и плачь, о мой морской народ!
Еще недели две, тревожных даже, —
продав улов, при целом такелаже,
себя счастливым счел бы мореход.
Но тени над прибрежиями виснут,
и воет шторм, за валом вал валя,
что возразит скорлупка корабля,
когда ее ладони шквала стиснут?
Трещит канат, ломается бушприт,
летят в пучину сети вместе с рыбой,
на борт волна ложится тяжкой глыбой
и дело черное во тьме творит.
Пусть вопль еще не родился во мраке,
лишь пена шепчется, сводя с ума,
но борт хрустит, ломается корма…
Качай, насос! Вода на полубаке!
Придет рассвет, но нет спасенья в нем,
кораблик вверх глядит пробитым трюмом,
и женщины с усердием угрюмым
глядеть на море будут день за днем.
Лишь гулкой тишиной полны просторы.
Мы — нация бродяг в стране морской,
нам неизвестны отдых и покой,
и зыбко все, и нет ни в чем опоры.
Адриан Роланд Холст
(1888–1976)
Читать дальше