Прощаешься с «коллекцией братьев Ржевских»,
всё ведь, в основном, русской живописи —
Дубовским, Кустодиевым, Поленовым, Крамским,
точно с вот-вот
прячущимся уже за горизонтом
и без того
блёклым солнышком,
и уже по чувству долга
обходишь залы с очередной выставкой
«нового искусства».
В них, как всегда, пусто,
как пустынно в музеях
современного искусства
и по всей Европе.
Там – это переделанные в музей
или вокзал, или заводские цеха
глухие частенько вёрсты
кубизма… некрореализма, некроромантизма,
русского некро-реал-романтизма,
вымороченные,
вторичные по технике и форме,
как запоздалая отрыжка
давно минувшей моды.
Так и здесь в Мраморном:
всё те же раскрашенные фотографии,
еще и диссонирующие с дворцовым интерьером,
побитые писсуары с помоек,
фосфоресцирующие «инсталляции»
с отрубленными головами на блюдах
знаменитых ныне «диджеев»
и видео на стенке
с мерцанием
чей-то бесконечной агонии,
трупного разложения
или алчной скотобойни,
какие и должны сказать «всю правду»
о нашей энтропийной цивилизации.
Все эти плевки и пощёчины
буржуазному строю и обчеству,
несмотря на художные
старания и изворотливость,
уже давно скандалу или ажиотажу
вообще никакого
не вызывают,
и обычно обрыдло бродишь
посреди этих гильотин и
плах,
залитых
клюквенными потоками крови,
покачивающихся на верёвках
секир и топоров
и пластмассового страдания,
немилосердно зевая
и уже из последних
что ни на есть сил,
точно полдня так и протягал
с баржи на пристань
тяжеленно-пыльныя
мешки с мукою.
И только бабульке,
сидящей посреди всего этого
ужасу
с наполовину связанным
для правнучка носочком,
сочувственно протягиваешь:
«Ну и достаётся же Вам, бедной!» —
«И не говорите,
и не говори, мил человек:
пришла в Русский —
думала у Шишкина в зале буду сидеть
или у Васильева,
а вот, можно сказать,
на муки адские
отправили
сидеть сюда…»
Коридоры любой Академии,
завешаны портретами Учителей:
поначалу – дореволюционных,
зачастую вальяжных и барственных,
с окладистыми бородами,
а потом уже и «красной» профессуры,
стриженной и бритой,
и, как выразился недавно
мой оксфордский приятель,
больше «смахивающей на уголовников,
чем на академиков»,
как ни странно, и указует
на правду того же кубизма
с его условно вычерченными гримасами.
Он ведь и появился
в ту самую трагическую
годину серебряного веку
с его декадантской утончённостью
и, как это ни странно,
ещё и жаждой,
томным скучанием
по новой войне и мировой смуте,
когда ценность человеческой личности
стала вдруг понижаться до беспределу
и само лицо вдруг
заменилось на личину.
Меня всегда умиляла
эта усталость от «мира»
после долгой эпохи Александра Третьяго —
жандармского «сдерживания»
и, независимо от партийности и идеологии
на заре двадцатого столетия
в мысли русского Ренессанса,
повально всеобщая жажда крови:
«Пусть сильнее грянет буря!»
И ведь менее всего
тогда брат наш,
художник,
был похож на пророка или прорицателя,
но «Чёрный квадрат» Малевича,
пускай даже
как только хулиганство и провокация
и маленького рода эпатаж,
появился именно в 1914-м,
накануне первой всемирной
и уже всечеловеческой бойни.
И только уже потом
народилась разрушающая
традиционную гармонию
атональность
в музыке
и безликий конструктивизм
в архитектуре.
Иногда я подолгу выстаиваю
у этого самого первого «квадрата»
и очевидно зелёным,
голубым и красным,
в трещинках и бороздах,
за этим – окончательно чёрным
и посреди шума и гама
слоняющихся толп
отчётливо слышу посвист
«чёрной дыры» и воронки —
той самой
предсмертнодержавинской
«пропасти забвенья»,
затягивающей в себя
«народы, царства и царей»,
и нужно подчас неимоверное усилие
остатков моего,
давно уже
немотствующего духа,
чтоб самому удержаться
на этом самом «краю»…
Даже если и не по пути,
всегда стараюсь сделать
кружочек по Фонтанке
ради одного только Чижика-Пыжика:
уже в часу пятом утра
там всегда маячит старик
с мастерски сработанным
катушечным электромагнитом на верёвке.
Я всегда с некоторым сердечным обмиранием
подхожу к этому уголку,
где из Фонтанки
(кстати, вытекающей из Невы)
берёт своё начало ещё и Мойка:
как-то даже уже страшно становится
за это сакрализовавшееся
творение Резо Габриадзе —
французскую «пти» – с гулькин нос бронзовую мелочь,
к какой тянутся мириады паломников,
не зазря предпочитающих обходить
почему-то стороною
церетелевских колоссов.
У отлучённого от Церкви
скандального Ойгена Древерманна,
в книге про древний Египет,
«пти» – это центр мира,
как это ни странно, и его «душа»,
его «Начало» и одновременно – его «Конец»,
точно пророкливый свиток,
где проставлены Альфа и Омега
нашего бытования,
какой сначала разворачивают,
помечая знаками древний мир,
указуя одной только закорюкой
на средние века,
и потом уже, в «новейшее время»,
его снова сворачивают
огненныя языки самого Апокалипсиса,
чтобы по окончании Божьей
икономии (домостроительства)
снова вернуться к изначальному
пти-первообразу.
Уже трижды сердце обмирало,
когда, заглянув вниз,
не обретал своего любимца.
Всегда чувствую эоны
святотатственного похитителя,
даже если сделал это он чужими руками,
и иногда так и подмывает
заглянуть ненароком к нему в гости
и из оттоманки – вороха книг и рукописей,
дерюг и старых кож – выудить
прикровенное сокровище,
но всегда что-то останавливает,
ибо я и сам уже иногда пугаюсь
собственной «проницательности»…
Подходя к старику
с катушечно-сварганенным магнитом,
спрашиваю про «улов»,
на что он всегда недовольно хмыкает.
И всегда добавляю:
«Молодец, старина,
видно по физике в школе пятёрка была…» —
«Да, – отвечает он, —
по литературе – трояк,
а по физике – пятерик,
а мы, что – училися вместе?!»…
Читать дальше