Любил
в Ленинском музее
потоптаться и
у немецкой карты
обстрела блокадного Ленинграда,
где крестиками были помечены
только окраинные заводы
да госпитали.
Потому и не порушено было ими
ни одного дворца,
ни храма,
что понапрасну пороху они
не палили,
а если что и жгли,
то уж наверняка
и тютелька в тютельку.
Одна из таких бомб
смела половину бывшей питерской
духовной семинарии
вместе с тамошним медсанбатом,
а другая – уже в тонну весом —
попала в самый большой в городе
госпиталь на Суворовском.
И как потом вспоминал
дорогой и близкий мне человек:
«В этом месиве битого кирпича,
оторванных рук и ног
и мычаще-сдавленных тел
пришлось мне
(тогда только шестнадцатилетней)
„ковыряться“
без сна и роздыха
добрых три недели»…
Полночи опять промаявшись в бессоннице,
норовлю выползти к Мраморному
к часу уже четвёртому утра
и, всматриваясь в окна
второго этажа,
уже мысленно прошмыгиваю
сквозь прутья затворённых врат,
делаю кружочек вкруг
кургузого седалища Александра Третьяго
и, отворив тяжеленную входную дверь,
визгливо ею же и вхлопываюсь
в сумрак мраморной лестницы.
Обход свой начинаю вдоль
парадного портрету
всё сплошь
осьмнадцатого веку,
затянутого в тугой корсет и
тяжеловесную парчу,
мундир
с наглухо застёгнутой шеей,
золотом позументов,
брульянтовым Андреем
и Аннушкой на шее.
И по традиции,
приблизившись к величаво
подбоченившемуся Павлу,
каковой только этого словно и ожидает,
кланяюсь этикетно,
когда он нетерпеливо
цокающим каблучком
(как есть —
в муаровой мантии
и с мальтийским крестом)
проворно вываливается
из золочёной рамы,
и, уже топоча в унисон,
мы обходим дозором
дворец папенькиного
убивца и узурпатора.
Павел Петрович
уже по привычке
всматривается в мерцающий
мертвенным
отсвет
газовых фонарей
за окнами
и в брызжущия искры
из-под копыт
несущихся одиноко всадников.
Медный Пётр поскакивает медленно,
всё пытаясь
настигнуть и потоптаться
по тени
маленького человечка…
Другой Петр,
так не любимый маменькой
и у Михайловского
поставленный ей назло,
всё пробует пуститься в галоп,
но бредет ещё неторопливей,
словно на капустном поле
пиная
человечьи главы…
Николаша,
потряхивая киверными перьями
на иссиня-бледном Коне,
точно на минном поле
вминает
торцы булыги
с костным хрустом,
как будто фосфоресцирующие черепа…
И Александр Александрыч
хрустит грузно
Конём Вороным
уже только по
рассыпавшимся косточкам…
«Хрусть-хрусть,
хрусть-хрусть…» —
хрустом наполняется и наш
Белоколонный зал,
а тень Русского Гамлета
кашляит
с колыхающимся нагрудным
Мальтийским крестом,
кашляит,
точно не может откашляться,
пока в резонирующем
от потолка
эхе
не проступает,
звучащий дико,
гомерический
монарший хохот…
В сырость и неуют
и хлюпающую грязь под ногами,
по убийственной склизоте,
когда на сердце
всё развидняющиеся потёмки и
чертополосица мелкого,
точно в крапинку,
дождика,
кое-как докандыбав до Мраморного,
сразу же поднимаюсь
на самый верхотурный
(когда-то спальный)
третий этаж
и уже чуть ли не на последнем вздохе
вваливаюсь в «коллекцию братьев Ржевских»
и только тут оттаиваю и отхожу,
и помаленьку начинаю отогреваться.
Снова ностальгически знакомый
дух собирательства
с этой привычной у антикваров
захламленностью
и всё какими-то кучами
на антресолях, под ванной, в оттоманке,
откуда только
незнамо как ведающая рука
может выудить дуэльный пистолет
англицкой работы,
но без спускового курка,
шведскую бисерную вышивку
начала девятнадцатого
или порыжелые голландские кружева
самого, может быть, Казановы.
Уже лет двадцать,
как сам бросил «собирать»
и сюда прихожу
всё равно что бывший заядлый курильщик,
чтоб насладиться хотя бы ароматом
этой, затягивающей порой
в истовое безумие,
страсти.
Конечно, в Мраморном
уже нет ни хламу,
ни тряпичности,
но – соприсутствие всего этого,
как и трясущихся собирательских рук,
при виде какой-нибудь в твоих руках
новой штучки.
Хотя и изображает
собиратель полное равнодушие,
а горящий мальчишеский погляд
всё равно выдаёт его с головой.
И голова его вроде уже вся седая,
а сто первый слышишь,
как в предалёком детстве,
с плохо скрываемой
хитрецой и лукавством:
«А давай-ка, брат, меняться!..»
И я сам, будто мне только
четвёртый годочек пошёл,
отвечаю:
«Ха, нашёл дурака… на четыре кулака!»
Долго стою перед акварелькой Александра Бенуа,
какую Ёся Ржевский выменял у меня когда-то
вроде как шило на мыло,
и снова цепенею над
всё ускользающей призрачностью
столь близко-далёкого мне
серебряного веку…
Читать дальше