И после… после…
зло и беспощадно
в больное сердце ненависть впивалась;
как черная гангрена,
как проказа,
она росла
и душу растравляла.
Та ненависть сетями оплела нас,
сетями пустоты
и мрака,
она сжигала кровь
и угрожала.
Но было рано, было слишком рано…
Опять на горизонте
вечерами
терялись паруса
в белесом дыме,
и мачты колыхались над волнами,
ты помнишь ли? Но были мы слепыми!
Все это позади.
Но мы, как братья,
с тобой тюфяк соломенный делили.
И вот тебе хотел бы рассказать я,
как верю я и как я полон силы!
И это Новое теперь мне помогает
покончить
с тьмою
прошлых заблуждений
и злобу мне
в груди
переплавляет
в священный
гнев
сегодняшних
сражений.
Оно вернет мечту о Филиппинах,
и звезды, что горят
над Фамагустой,
и радость ту,
что вытеснило горе,
и нашу прежнюю любовь к машинам,
и эту синюю безбрежность моря,
где ветер тропиков лелеял наши чувства.
Глухая ночь.
Спокойно и ритмично
стучит машина,
пробуждая веру…
О, если бы ты знал, как жизнь люблю я!
Как ненавижу
праздные
химеры!
И верю я:
сквозь мрак и ночь пройдем мы,
ломая льды могучими руками,
и солнце вновь на горизонте темном
заблещет
животворными
лучами.
И пусть, как мотыльку, лучи, сияя,
сожгут мне крылья.
Их не прокляну я,
не буду сетовать, —
ведь я же знаю,
что срок придет —
и мертвый упаду я.
Но умереть в тот час,
когда смывает
с себя земля
столетний яд и плесень,
когда мильоны
к жизни воскресают,
да, это будет
лучшая из песен!
Я спорю
с дамой
на тему:
«Человек в новое время».
А дама ругается,
сердится —
обидно, по-видимому,
даме.
То схватится вдруг
за сердце,
то снова
сыплет словами,
то бровки вздернет повыше,
то ручки
заломит сердито:
— Человек!
Я его ненавижу.
Не стоит он вашей защиты!
Помню! В газете! Не вымысел!
Брат расправился с братом.
Зарубил
и в бане вымылся.
И вовсе
из памяти выбросил,
как будто не виноват он! —
Ее передернуло. Смотрит со злобою.
Надо бы спорить,
но слаб я в теории.
Все-таки
пересказать попробую
попросту,
по-человечески эту историю.
Это случилось в селе Могила —
отец поссорился с сыном.
Он спрятал деньги. Сын взял их силой,
ударил
и — слишком сильно…
Через месяц
иль через неделю
власти все раскрыли.
На то, что молод,
не поглядели:
к смерти его присудили.
В тюрьму уводят злодея,
нравственного калеку,
но в тюрьме
встречает людей он
и становится — ч е л о в е к о м.
В камере
было тесно.
В камере
было грязно,
но там он услышал такую песню,
что все ему стало ясно.
«Я понимаю,
что я свихнулся.
Убил отца.
Теперь казнят.
Но я ведь с голоду пошатнулся.
Нужда
одела в тюремный халат.
Живешь,
как быки
у ворот скотобоен,
кроме
обуха,
не ждешь ничего.
Эх, плохо,
эх, плохо
мир устроен!
А можно ведь переделать его…»
И он тихонько
запел свою песню,
И жизнь
показалась ему красивой,
и жизнь
показалась ему чудесной,
и он заснул, улыбаясь счастливо.
Но в коридоре
слышны разговоры.
А после — секунда молчанья.
И люди в камеру из коридора
входят, гремя ключами.
Испуганно, глухо
кто-то из группы
сказал ему: «За тобой! Пришли!»
Люди смотрели бессмысленно, тупо
на грязный пол,
на стены в пыли.
А тот, что на койке лежал скорченный,
вскочил, вытирая пот со лба.
И понял:
жизнь — кончена.
Такая судьба!
Но понемножку
человек очнулся.
Страх бесполезен.
Все помрем.
И светлой улыбкой он улыбнулся.
— Идти? —
сказал он. —
Хорошо! Пойдем!
И он широко шагнул из дверей. —
И слышно стало (солдату — солдат)
— Пошли!
Пошли!
Кончать бы скорей:
Здорово ты влопался,
брат! —
Тихий разговор, долгий коридор.
Коридору —
ни конца ни краю нет.
Покуда дошли,
спустились во двор,
видят — уже рассвет.
Человек поглядел, как в зорьке веселой
плескалась звезда на радость себе,
и подумал о горькой своей,
о тяжелой,
о жестокой,
о безглавой
человечьей
судьбе.
— Со мною — кончено…
Сейчас повесят.
Но неужели после меня
не будет жизни
прекрасней песни,
прекрасней весеннего дня?.. —
Он вспомнил песню
эту вот самую
(в глазах у него огонек заблестел).
Улыбнулся — светло и упрямо
и откачнулся, а потом — запел.
Что же, по-вашему,
песня, улыбка —
это истерика? Это отчаяние?
Думайте, думайте!
Ваша ошибка.
Сами вы за нее
отвечаете.
Молча смотрела
трусливая злоба,
ужаса не скрывая,
как твердо построилась —
слово к слову —
песня его
боевая.
Стены тюрьмы
задрожали постыдно,
мрака ночного
бежала орава,
а звездам
все это слышно и видно,
кричат:
«Человеку — браво!»
Дальше было все
как положено:
петлею захлестнута голова,
но вдруг
из губ,
искаженных,
скукоженных,
вырвались песни слова.
Дама выслушала,
руки воздела,
заплакала и закричала:
— Ведь это
совсем другое дело,
да что же вы
не сказали сначала!
Вы так говорите,
как будто бы сами
слышали пение. Это — ужасно!
— Какой же здесь ужас?! —
ответил я даме.
Он пел человека!
Это — прекрасно!