зал еле-еле сдерживал смешок.
И медленно мелодия плыла,
как облака: за слоем – новый слой,
прозрачна, удивительно-светла,
как сад, омытый солнечной водой.
И не было печалей и обид,
и пробирала, как в ознобе, дрожь.
…А фрак на нем рогожею висит.
Нисколько на артиста не похож.
* * *
Еще вчера, дождем секом,
был мир открыт ветрам,
а нынче – звёзды косяком,
как будто нерест там.
Стою. Еще на костылях.
Уже могу стоять.
И отступают тлен и страх,
и я живу опять!
И то, что было, все в дыму:
разлуки и любовь.
И я стою и не пойму,
что я родился вновь.
* * *
Так же птицы осанну пели
изо всей своей птичьей силы.
Мир был молод. Еще Помпеи
мертвым пеплом не заносило.
Ты спускалась лианой гибкой,
в мгле вечерней видна нерезко.
Но доверчивую улыбку
навсегда сохранила фреска.
Платье – словно вчера надела,
та же легкая хмарь на небе…
Как ошибся я! Что наделал!
Двадцать с лишним веков здесь не был.
Юный ветер над миром реет,
он в музейные рвется холлы…
Между нами, как пропасть, время,
беспредельный, безбрежный холод.
Словно я услыхал случайно,
забывая, что жить мне мало,
эхо тысячелетней тайны,
что так долго не умирало.
* * *
Борису Полякову
Коммунальный оазис в пустыне асфальта…
Здесь в прохладе, сменившей полуденный зной,
извлекала игла из пластинки контральто
безнадёжно забытой певицы одной.
Молодела мелодия, и на паркете,
сняв обувку, стараясь из всех своих сил,
танцевали прилежно серьезные дети,
и товарищ мой гулко о чем-то басил.
Я смотрел на детей, на их робкий румянец,
позабыв, что совсем от жары изнемог,
и пленял меня их зажигательный танец,
что балетным канонам ответить не мог.
А певица все пела. И было мне жалко,
я боялся: неужто случится вот-вот —
скажет властно папаша, довольно, мол, жарко,
и священное действо навеки прервёт.
Я молил про себя: «Ну, еще хоть десяток,
только десять коротких секунд волшебства!»,
и планировал с неба весёлый десантник —
жёлтый лист, и робела другая листва.
…Мы – как листья. Летим мы без автопилота.
Всех нас прочно забудут, настанет наш час.
Лишь бы танец листвы, лишь бы счастье полёта
повторились еще – это память о нас.
* * *
Зацветают паслёны.
Столько зрячих ветвей
над щемяще-зелёной
стороною твоей.
Моют резкие реки
берегов керамзит…
Ты запомнишь навеки
этот краткий визит
к травам чистым и рослым,
к тыну, где коновязь.
В том общении с прошлым
есть и с будущим связь.
* * *
– Останься!
Но поезд трогает,
перроны бегут назад.
Не надо смотреть так строго:
тебя выдают глаза.
Читаю я в них: «Ну что же
уставился, как баран?
Еще не поздно, Сережа,
в вагоне сорвать стоп-кран.
Ещё твой путь неопознан,
он пройден всего на треть.
Еще ничего не поздно —
даже и умереть…».
А я, на подножке стоя,
от смерти не жду вестей,
раздавленный пустотою
бессмысленных скоростей.
* * *
– Как имя твое, скажи мне?
– Но тут ни при чем слова —
тут голос задиры-грома,
апрельская синева,
капель, что дырявит вёдра,
оживший от спячки дом
и радостная собака,
виляющая хвостом.
И ночь. И вздыхают клены,
друг друга нежно обвив…
Наречье лесов и ветра,
горячий язык любви.
* * *
Журавли подают сигнал.
Завтра, видно, дождик польёт.
Навсегда, прошу, навсегда
ты запомни этот полет!
Этот сумрак, что загустел,
по уступам сырым скользя,
эту грусть расставанья с тем,
что уже повторить нельзя.
Будет тихая смена дней,
будет мир всё так же велик,
но становится он бедней
на один журавлиный крик.
* * *
Не слышно здесь гомона чаек,
затылок замшел валуна.
Как лёгкую лодку, качает
арбузную корку волна.
Весь берег народом запружен,
здесь яростных жаждут лучей,
забыв про обед и про ужин
и все наставленья врачей,
теснятся в кафе среди чада,
где разве что мухи не мрут,
следя, чтоб любимое чадо
с ладоней оттёрло мазут…
Наверно, здесь многим не мило,
не нравятся пляж и вода,
и все же какая-то сила
людей направляет сюда.
Зачем? Что влечёт нас с тобою?
Везде хорошо, где нас нет.
Кто скажет? Лишь грохот прибоя,
наверное, знает ответ.
* * *
Я жил предчувствием разлук,
все знал я наперед.
Прощальный в небе сделав круг,
растаял самолёт.
А я стоял, а я смотрел,
Читать дальше