— Дурак я, что бегаю за тобой! Наш брат… — Я выпрямился и выпятил грудь.
Опять он проглотил какое-то слово.
Может, поколотить его, а то он сейчас убежит?! Надо вытянуть из него слово, которое он проглотил.
— Вот погоди! — пригрозил я.
Он вдруг заговорил:
— Ты… ты…
Как привязанный, шел я за ним до самого его дома.
— Ну, скажи мне, если не трусишь, скажи! Эх ты… недокормыш!
Гартингер посмотрел на меня, словно мерил меня взглядом.
Далеко ли до меня и какого я роста, — вероятно, он и еще что-то во мне мерил, — его взгляд был холодным и пристальным. Я открыл рот, словно хотел подхватить на лету это слово.
— Ты… ты…
Все во мне раскрылось, чтобы подхватить его на лету.
«Хоть бы руками заслониться! Прикрой лицо», — хотел я сказать себе, но он уже плюнул в меня этим словом.
— Палач…
Я закрыл рот.
Францль исчез в полумраке подъезда.
Отец сидел за письменным столом. Он сделал маме знак выйти из комнаты. Мама закрыла дверь в гостиную и осталась.
Отец сидел согнувшись, он словно опирался на костыли.
— Почему ты все убегаешь от нас? — сказала мама и сделала шаг ко мне.
— Не беги от нас! — сказал отец и умолк. И мама молчала. У обоих как будто сдавило горло.
«Обелиск… Пропилеи!.. Картофельно-капустно-огуречный салат».
Я весь напружился, я теперь не почувствовал бы удара. Мне даже хотелось, чтобы меня ударили.
История с Кнейзелем была уже известна всему классу. Каждый считал своим долгом расспросить о ней, но я был слишком расстроен, чтобы сочинять великолепные описания казни; в другое время это, конечно, не составило бы для меня труда. Я, что ли, отрубил голову Кнейзелю? Я, что ли, отец? Какое мне до него дело! Но все толпились вокруг меня, почтительно и в то же время робко, словно отец, любитель вставать спозаранку, — это я. Фек и Фрейшлаг даже завидовали. Фек хвастал, будто бы его дядюшка тоже спровадил одного человека на тот свет. Но дядю оправдали, он своевременно запасся охотничьим свидетельством… Меня наградили кличкой, от которой так скоро не избавишься. Хорошо бы рассказать все отцу и спрятать голову у него на груди.
— Вернись к нам! — молила мама.
Но губы мои были точно скованы, я не шевелился.
Отец сдвинулся почти на самый край кресла, точно собирался упасть передо мной на колени. Он казался стареньким и слабым.
Я готов был уже подойти и поцеловать его, но он вдруг выпрямился в своем кресле и стал перебирать какие-то бумаги. В то самое мгновение, когда я, смягченный, потянулся к нему, он возьми да и скажи:
— Добром тут ничего не сделаешь.
Мама положила мне руку на голову.
— Десять марок — большие деньги. Чтобы их заработать, отцу нужно бог знает сколько трудиться, а я не позволяю себе даже в трамвай сесть.
Я посмотрел в сторону гостиной, где стоял на мольберте портрет мамы. Дверь была закрыта.
Стемнело. Никому не хотелось зажигать лампу. Мама притаилась в углу, отец продолжал в темноте перебирать бумаги.
— С этого начинается. Сперва приносят домой плохие отметки, обворовывают бабушку, пропускают уроки, а кончается все эшафотом… Стыд и срам!.. Не думай, что я шучу. Я своими глазами видел, что делается с приговоренными к смерти… Мне не до шуток… Я каждый день посещаю смертников в их камерах. К ним приставляют надзирателя, чтобы они в последнюю минуту не покончили с собой. И должен сказать тебе, что даже самый крепкий — и тот ревет, как маленький ребенок. Их трясет от страха, от безумного страха, и в день казни ни один не может сам взойти на эшафот… Если ты и впредь себя будешь так вести, то испытаешь все это на собственной шкуре… Смотри же, я тебя предостерег, ты плохо кончишь, если немедленно не порвешь с Гартингером. Скандал!.. В последний раз дружески советую тебе: одумайся, пока не поздно…
Все время, пока отец говорил, мне казалось, будто он щекочет меня в темноте своими закрученными кверху усами. Я вспомнил про наусники, которые он носил по утрам до самого ухода из дому. Подумав о наусниках, я невольно вспомнил его лицо, когда он брился. Он долго и тщательно мылил щеки, прополаскивал кисточку и вторично мылил, до тех пор, пока щеки не покрывались ровным слоем пены. Тогда он поджимал губы, склонял голову набок и, благоговейно глядя в зеркало, подносил к лицу бритву. Потом снимал пенсне и шел умываться; в эту минуту лицо его казалось кротким, почти беспомощным.
Было время, когда я с восторгом следил за тем, как ловко отец орудует острым лезвием, ухитряясь ни разу не порезаться, а теперь я потешался в душе, когда мама поднимала при этом столько шума. «Тише, отец бреется…», «Христина, закройте кухонную дверь, мой муж бреется…», «Ах, кто это там звонит, когда муж бреется…»
Читать дальше