Прискакал майор Боннэ и скомандовал: «Огонь!»
Батарея дала залп. Мы в церкви Богоматери под колокольный звон и мощные звуки органа пропели хорал: «Господи, даруй нам новую жизнь!»
Потом меня заставили прочитать стихотворение «Луч солнца вывел все на свет»:
Над плахой вьется воронье,
Чтоб справить пиршество свое.
Кто вздернут здесь и отчего?
И кто открыл вину его?
Луч солнца вывел все на свет.
Я лежал на доске связанный. Я был грабитель Кнейзель. Куда бы я ни глянул — всюду стоял отец. Голова моя свесилась вниз.
Обер-пострат Нейберт, «перуанский верблюд», схватил топор и давай рубить. Ледяная струя воздуха резнула меня по затылку. Учитель Голь велел всему классу в такт хлопать в ладоши.
С каждым ударом раздавалось «дзинь!», и вдали непрерывно дребезжало «дзинь» поминального колокольчика. Чьи-то взгляды устремились на меня из глазков, у меня была сзади коса, и кто-то дымил мне в лицо сигарой. А на отце был пробковый шлем…
Обер-пострат Нейберт, палач, уже обливался потом, он снял сюртук и рубил в одной сорочке, обдавая меня смрадным дыханием.
Казнь тянулась долгие часы…
У меня болел затылок. Сидя на кровати с низко опущенной головой, я сжимал в руке монеты, которые в забытьи выгреб из-под подушки.
Теперь я знал все.
Отец, этот любитель вставать спозаранку, отрубил голову Кнейзелю. «Верблюд» накрыл нас, когда мы слонялись по улицам в часы школьных занятий. Теперь все это знают. Знают всё. И то, что я обокрал бабушку.
Все дело в отметках.
«Человек, который получает плохие отметки…»
До ужаса непреклонный, стоял предо мной отец.
Я смотрел сквозь отца. Ветер шевелил его усы, как сухой кустарник на широкой равнине, а там, на краю света, стены, стены, стены, и в них ряды зарешеченных окон.
Я молил из тьмы:
— Избави нас от лукавого. Даруй нам новую жизнь! Аминь!
Одним движением учитель Голь опрокинул его.
Это была первая парта, в открытой чернильнице заколыхались чернила. Феку и Фрейшлагу пришлось встать и выйти из-за парты, чтобы держать Гартингера за ноги. Он больше не сопротивлялся. Мне велено было держать его голову и пригибать ее книзу.
Штаны у Гартингера были спущены до колен.
Класс замер. Все смотрели прямо перед собой. Руки лежали на партах плашмя, большими пальцами вниз, как приклеенные.
Географическая карта натянулась и плотно приникла к стене.
На дворе сияла весна.
Окна были закрыты. Их нижние матовые стекла вместе с голыми серыми стенами делали класс похожим на подземный каземат, и от этого перехватывало дыхание и в страхе замирало сердце.
— Ну-с, долго ты еще будешь упорствовать?
Голь с треском распахнул шкаф и стал шумно выбирать розгу.
Я чуть отпустил голову Гартингера, которую мне приказано было пригибать книзу. Вдруг Гартингер приподнял голову. Глаза у него помутнели и, казалось, вот-вот выступят из орбит. Совсем как глаза уснувших рыб, виденных мною на рынке.
В животе у него урчало.
Рубашка, завернутая на спине, была из суровой грубой ткани, похожей на отсыревшую оберточную бумагу. Быть может, для Францля больнее всяких ударов было то, что весь класс видел, какая на нем дешевая плохая рубашка.
— Скажешь ты или не скажешь?
Голь подошел ко мне и велел еще ниже пригнуть голову Гартингера, и без того свисавшую за край парты. Феку и Фрейшлагу он сделал знак розгой — крепче держать ноги. Как в тисках!
Розга согнулась дугой так, что оба конца ее почти сошлись, и распрямилась со свистом.
Я еще не совсем проснулся, я все еще грезил ужасами минувшей ночи. После собственной казни меня приговорили присутствовать на казни иного рода, и мне казалось, что эта казнь — сон, а та, что я видел во сне, совершилась на самом деле.
Вдруг я заметил, что на куртке у меня не хватает пуговицы, которую я оторвал накануне собственной казни. Пуговица лежала в кармане штанов. Я быстро ощупал ее — это была самая настоящая пуговица, круглая и гладкая, она вернула мне смутное ощущение того, что я не умер.
— Признаешься ли ты, Гартингер, что именно ты задумал прогул и подучил Гастля украсть деньги?
Этот вопрос, заданный с яростью, окончательно вернул меня к действительности, я только теперь почувствовал, что держу голову Гартингера и что она холодная и липкая.
В животе у Гартингера заурчало, и это было как бы ответом на вопрос Голя.
— Раз! Два! — Голь поднял розгу, словно дирижер, и все раскрыли рты, как на уроке пения.
Читать дальше