Мы лопали сосновые иголки,
под листьями искали желудей —
и люди все голодные, как волки,
а волки все голоднее людей.
Тут не спасет Россию слово божье —
качало нас от этих новостей,
что высохло от голода Поволжье
до желтых, до изношенных костей,
что только хлеба, хлеба…
Только хлеба.
Огромная разрушена страна,
над нею хлюпает и плачет небо,
ползучая, слепая пелена…
(Сему определение: разруха,
но у героев повести поэт
присутствие свидетельствует духа,
и злобу,
и настойчивость побед.
Стоит страна трухлявою избою
и шлепает промозглою губой —
выходят победители из боя
и снова в бой.)
И разошлись мы по дорогам разным
в развалины и пакостную слизь,
и вот, мечтам не предаваясь праздным,
мы сызнова за дело принялись.
Отцы — литейщики и хлеборобы,
шахтеры, кочегары, слесаря —
взялись за прежнее не ради пробы,
от нечего поделать и зазря.
Страна влекла свое существованье,
бревенчатая, грязная, в пыли —
у ней на бога было упованье,
который возыграет на земли.
Она ждала,
она теряла силы,
нелепа, неразумна и проста,
но не было и признака в России
вторичного пришествия Христа.
Он дурака валяет, боже правый, —
и вера в господа уже смешна.
А мы пришли —
и не узнать корявой,
так изменилась старая страна.
V
Пятнадцать лет и снегом и водою
упали, неразрывные, на нас —
пятнадцать лет работой молодою
упорствовал непобедимый класс.
Скрипели заскорузлые ладоши,
и ветер бушевал — норд-ост и вест, —
и отвела в работе молодежи
история одно из первых мест.
Дожди кипели, и пурга играла,
но мы работой грелись, как могли,
и в результате не узнать Урала,
ни гор, и ни воды, и ни земли.
Здесь ранее, отчаянно и пьяно
висевшая на ниточке, слаба,
свистела Пугачева Емельяна
и гасла обреченная судьба.
Не просто так охочие до драки,
смятением и яростью горя,
рубились оренбургские казаки
за своего мужицкого царя.
— Пожалуйте казацкой саблей бриться,
садитесь на тяжелое копье… —
И падали фортеции царицы,
бревенчатые крепости ее.
Приподнимались мужики на пашнях,
сжимая топорище топора,
и много песен про Емелю страшных
запомнила Магнитная гора.
Она стоит — по Пугачеву тризна,
республики тяжелая стена, —
свидетельствуя мощь социализма,
до неба нами поднята она.
Добытчики руды, взрывая, роя,
с благоговеньем слушают ее —
от Пугачева до Магнитостроя
прекрасно поколение мое.
VI
Мы вспоминаем гульбища и гульбы,
когда, садясь на утлые дубы,
прекраснодушные Тарасы Бульбы
растили оселедцы и чубы.
Горилку пили,
в бубны тарахтели,
широкоплечи, в меру высоки,
и спали на земле, как на постели,
посапывая носом, бурсаки.
Ходили тучей, беспокоя ляха
скрипением несмазанных телег,
и нехристи, приявшие Аллаха,
порубанные, падали навек.
Она носилась, на коней сидая,
по бездорожьям, грозная беда, —
рассказывай об этом нам, седая
Днепра непостоянная вода.
Мы не даем тебе дурного ходу,
работай нам, и зла и глубока,
мы перегородили эту воду
бетоном и железом на века.
Опять сгибая на работе спину,
за голубой днепровский водоем,
за новую, за нашу Украину
мы молодость большую отдаем.
VII
(Растет роман. Полны любви и славы,
быть может, неумелы и просты,
в чередованье поспешают главы,
с помарками ложатся на листы.
И скоро утро. Но, с главой управясь,
я все еще заглядываю в тьму —
меня ненужная снедает зависть
к потомку будущему моему.
Во всех моих сомненьях и вопросах
он разберется здорово, друзья,
и разведет турусы на колесах
талантливей, чем предок, то есть я.
Он сочинит разумно и толково —
на отдалении ему видней, —
накрутит так чего-нибудь такого
о славе наших небывалых дней,
что я заранее и злюсь, и вяну,
и на подмогу все и вся зову,
чтоб только в эти тезисы к роману
включить еще, еще одну главу.)
VIII
Я рос в губернии Нижегородской,
ходил дорогой пыльной и кривой,
прекрасной осеняемый березкой
и окруженный дикою травой.
Кругом — Россия.
Нищая Россия,
ты житницей была совсем плохой.
Я вспоминаю домики косые,
покрытые соломенной трухой,
твой безразличный и унылый профиль,
твою тревогу повседневных дел
и мелкий, нерассыпчатый картофель
как лучшего желания предел.
Молчали дети — лишняя обуза, —
а ты скрипела челюстью со зла,
капустою заваленное пузо
ты словно наказание несла.
Смотри подслеповатыми глазами
и слушай волка глуховатый лай.
Твоими невеселыми слезами
весь залился Некрасов Николай.
Так и стоишь ты, опершись на посох,
покуда, не сгорая со стыда,
в крестьянских разбираются вопросах
смешно и безуспешно господа.
Про мужичка — про Сидора, Гаврилу —
они поют, качая головой,
а в это время бьет тебя по рылу
урядник, толстомясый становой.
Чего ты помышляешь, глядя на ночь?
Загадочный зовет тебя поэт,
и продает тебя Степан Иваныч —
по волости известный мироед.
Летят года, как проливни косые,
я поднимаю голову свою,
и я не узнаю своей России,
знакомых деревень не узнаю.
И далее воздух — изменился воздух,
в лицо меня ударила жара,
в машинно-тракторных огромных гнездах
жужжат и копошатся трактора.
И мы теперь на праздниках нарядных
припоминаем прежние деньки,
что был в России — мироед, урядник,
да кабаки, да церковь, да пеньки.
Читать дальше