не траву мы, а мясо едим.
И в бинокли двадцатого века
мы себя в себе не разглядим.
В нас кипучая жажда – стремиться …,
а куда – разгадать я не смог.
Наша жизнь талой струйкой дымится,
уплотняя над будущим смог.
На белый снег ложатся памяти штрихи,
на белый лист
ложатся белые стихи.
Из земли растет
белый хлеб,
из земли вырастает
черная мысль.
Мое тело
словно янтарный склеп
на одной из половин
коромысл.
На другой -
пролетевшее тысячелетие верст
скопище стылых звезд.
Солнце проплыло
с востока на запад,
путь повторяя древнейших племен,
несших и крови и пряностей запах,
не оставляя в скрижалях имен.
Все Мы – оттуда, с восточных окраин,
с гор Гималайских, с индийских
равнин,
хоть утверждают и поп и раввин:
наш прародитель – не Авель, а Каин.
Родина ж наша – монгольские степи,
жизнь мы вкусили – в пещерах Саян.
Это потом уже Гришка Отрепьев
смуту затеял в семействе славян.
День завершается.
Солнце – к закату.
Ждем как награду,
ждем как расплату
мы азиатски коварную ночь.
Громоздятся стихи
словно новые микрорайоны,
так похожи на отзвук
давно уже сказанных слов.
Уезжаешь и вновь возвращаешься
к тем же перронам. Так куда и зачем
меня все это время несло.
Повторимость.
Она иногда пострашнее коррозии,
разъедая живые и чуткие стенки души
И стихи уступают дорогу
размеренной прозе,
и без пользы крошатся
цветные карандаши.
На стеллажах расставлены тома
На стеллажах расставлены тома
еще мной не написанных стихов,
где ясность слов еще укутана в туман
чужих достоинств и своих грехов.
Еще в себя я впитываю зной
чужих страстей и эхо прошлых лет,
еще на трассе жизни скоростной
я повторяю их – ушедших след.
Но… собственную скорость я набрал,
и собственная вяжется стезя.
И голос мой прорезался: пора,
и замолчать уже нельзя.
Нельзя.
Я никогда не верил богу
и даже в самый тяжкий день
не звал, ей-богу, на подмогу
его спасительную тень.
Не верю в рождество Христово
и в яростной молитвы плач,
и жаркой проповеди слово
не скроет нас от неудач.
Но через все мое неверье
летит с душою в унисон,
роняя золотые перья,
колоколов цветастый звон.
Я стал торжественен и чуток,
всему дурному стал чужой
и верую в большое чудо,
что русской значится душой.
Волна волнуется,
свиданья с ветром ищет,
который только что ее боготворил,
но насладившись улетел ветрище,
не зная ни руля и ни ветрил.
Куда податься – высказать обиду,
а боль и горечь давят на висок.
Усталая потрепанного виду
волна вползает тихо на песок.
Надежный берег словно дом родимый,
легка его отцовская рука.
Но… страсть и в тихой заводи хранима
до нового призыва ветерка.
Дух поэзии так редок,
лес поэзии так густ.
Для иных поэтов – кредо:
посадить свой личный куст.
Я стихи писать не бросил, мне они – по трудодням.
Но готов я унавозить почву следующим пням.
Может быть, прививкой новой
кто-то вымахает вверх,
и моей первоосновой
соизмерит свой успех.
Пустое – натянув потуже лук
и запустив стрелу аж в поднебесье,
ждать, упадет она когда-то вдруг
к лягушке, твоей будущей невесте,
иль ветра неуемного порыв
стрелу отклонит от заветной цели.
Ах, сказки, сказки,
миру мир открыв,
во мне вы первозданно уцелели.
Я верю вам, как верил до сих пор,
но вовсе не спасенью в утешеньи.
Я с вами вел серьезный разговор,
учась у вас игре воображенья.
Так пусть стрела моя летит, летит,
я вслед за ней пойду хоть на болото,
когда надеждой впереди блестит
зовущее меня куда-то что-то.
Оригинальность –
еще не гениальность.
Банальность
со времен Диогена.
Но гена
такого остатки
прячутся где-то в подкладке,
и заполняют тетрадки
заковыристые стихи -
всех стихий
вместилище,
разом ад и чистилище.
В их пыли ищи -
свищи
мысли яркие.
В скороварке я
нахожу лишь одни потрохи.
Летают неопознанные блюдца
Читать дальше