Рябины ветви, как рога,
Летят на них, и сразу
В глазах косых — Алтай, снега,
Змеиные искры Азии.
Рябины красные рога
Их тусклый танец сторожит, —
Желтым огнем полыхает тайга,
Синей пылью пылят ножи.
Проходит тысяча темных лет,
И медленно снова: туле-н! туле-т!
Обходят опять неизменно и кротко,
Обходят площадку… Черной чечеткой
Оборвана песни нить…
Танцоры буксуют. Походкой короткой
Идут под рябину они.
С достоинством он на скамейку садится,
С цветного пояса руку берет,
Угрюмо и жестко целует девицу…
И праздник над ними шуршит и толпится,
А пепельный финн вытирает пот.
1926
Лес переполнен духотой,
Храпят седые валуны,
Хрустят хвощи да плауны
Своей зеленой темнотой.
Но сладковато вьется жуть,
Когда шагнешь и, точно мыло,
Болото вспенишь, ноги в муть
Уходят, чавкая постыло.
И холод бьется под ногой,
А сверху над моим кочевьем
Висят мякиною рябой
От жара тусклые деревья.
Но я на слух, я наизусть
Учу на ощупь леса кручи,
Чтоб эту дичь и этот хруст
Одеть одеждою гремучей.
И я сегодня рад как раз
Пути по дебрям простодушным,
Где костяники красный глаз,
Окостеневший равнодушно,
Глядит в лесную кутерьму
На разноцветное господство,
Где я когда-нибудь пойму
Его скупое превосходство.
1926
1. ГУЛЛИВЕР ИГРАЕТ В КАРТЫ
В глазах Гулливера азарта нагар,
Коньяка и сигар лиловые путы,—
В ручонки зажав коллекции карт,
Сидят перед ним лилипуты.
Пока банкомет разевает зев,
Крапленой колодой сгибая тело,
Вершковые люди, манжеты надев,
Воруют из банка мелочь.
Зависть колет их поясницы,
Но счастьем Гулливер увенчан —
В кармане, прически помяв, толпится
Десяток выигранных женщин.
Что с ними делать, если у каждой
Тело — как пуха комок,
А в выигранном доме нет комнаты даже
Такой, чтобы вбросить сапог?
Тут счастье с колоды снимает кулак,
Оскал Гулливера, синея, худеет,
Лакеи в бокалы качают коньяк,
На лифтах лакеи вздымают индеек.
Досадой наполнив жилы круто,
Он — гордый — щелкает бранью гостей,
Но дом отбегает назад к лилипутам,
От женщин карман пустеет.
Тогда, осатанев от винного пыла,
Сдувая азарта лиловый нагар,
Встает, занося под небо затылок;
«Опять плутовать, мелюзга!»
И, плюнув на стол, где угрюмо толпятся
Дрянной, мелконогой земли шулера,
Шагнув через город, уходит шататься,
Чтоб завтра вернуться и вновь проиграть.
<1926>
Не грогом горячим, но жиденьким пивом,
Луны подкисающей пеной
Обрызган Таллин, покоит обрывы
Баронских домов неизменных.
Спят воры и вороны — стражники тут же
Замки проверяют во мраке.
И в теплой постели, как в бархатной луже,
Спит цезарь Эстонии — Аккель.
Не звезды, а доллары льют небеса,
Картофеля преют громады на складе,
Покорней турнепса эстонцы, он сам
Богатые лысины ласково гладит.
Как тихи семейные ночи Эстонии,
Проснулся, и в спальне — покой огорода,
Но гулко у дома растут спросонья
Шаги неизвестной породы.
И к дому спешит небывалый народ,
Одетый не для парада,
И громко поет дверной переплет
Под теплыми лбами прикладов.
Не всё ли равно — в сиянье ль, во мраке ль —
Приветствовать край родной?
Так выйди ж к этой Эстонии, Аккель,
Раскланяйся с ней заодно.
На бочку — цилиндр, — но Аккель, икая,
Дверями расхлопался выше и выше,
И двери двоятся, и туфли спадают,
Как скаты старинной крыши.
В нетопленных стенах декабрьский режим
Не хуже республики колет, —
Но Аккель вбегает в чердачный зажим,
Как римлянин — в Капитолий.
Другая Эстония в утреннем мраке
Пришла — шершавая, — та,
Та самая, что загнала тебя, Аккель,
Под крышу, на старый верстак.
Пусть Таллин стучит в глухом промежутке
Сухою стрельбой одиночек.
Недаром гранаты, как черные утки,
Ныряют и рвутся на клочья.
Слабеет иль крепнет борьбы чехарда,
Но цезарь дрожит откровенно,
Порой ему кажется мирный чердак
Утесом Святой Елены.
Читать дальше