Поворотом лба в иное время,
Но о нём ни слова, лишь намёк.
На руки взял мать, в одно мгновенье
Небо повернул в глазах её.
Ты любил беседовать без смеха.
Я любил, глаза полуприкрыв,
На плечах твоих куда-то ехать,
Белый свет за волосы схватив.
«Семьдесят с лихом эстонцу. Словам…»
Семьдесят с лихом эстонцу. Словам
Придавал он большое значенье.
– Здравствуйте, Роберт Иваныч!
– И вам. Лёша, как вы там? Как баба Ксенья?
Семь у эстонца козлух и венок,
Подпоясок, дырявая лейка,
Борода, крошки сыра, кирзовый сапог.
– Вы в какой класс изволите сей год?
– В пятый, – ему отвечаю.
– Ну-ну. Заходите на сыр. Угощаю.
Он о сыре любил. Никогда – о войне.
– На войне, Лёша, люди дичают.
К чему это он? Вязнет сыр на зубах.
В нос бормочет. Я не понимаю.
– Вот ведь, экая конская рускость в глазах.
Жаль. Такие быстрее сгорают.
– Ну, Роберт Иваныч, спасибо…
– Иди. Может сыра в дырявые руки?
Улыбнулся. Я в сени. Зелёный мундир.
И медаль «За Великие Луки».
«Кати, каталочка, кати по холоду…»
Кати, каталочка, кати по холоду,
Кати, родимая, а то свихнусь.
Подайте, граждане, на сон про молодость
Афганцу бывшему… Я помолюсь.
Пускай приснится та, с упругой вытачкой,
И полумраморный лица овал.
Подайте, граждане, на четвертиночку,
И мне, безногому, приснится бал.
На том балу я вальс начну накручивать
И ту, что с вытачкой, разговорю.
Подайте, граждане, почти ползучему.
И гадом буду я, коль не спою.
Кати, каталочка, по Полежаевской.
Давай, каталочка, покажем класс.
Подайте, граждане, прошу-пожалуйста,
На сон, в котором я танцую вальс.
Летят каталочки, летят по Родине.
Толкай земную крепь, рука бойца.
Подайте, граждане, своим юродивым.
Простите, что летим без бубенца.
Гитара звякает, как ждёт прощения.
Толпа зашоренных не сводит глаз.
Толпа не сводит глаз от представления:
Кружит каталочка – выводит вальс.
Я знаю – город будет,
Я знаю – саду цвесть,
Когда такие люди
В стране советской есть.
Но цвёл не сад, а гнил пустырь.
И город лил помои,
Где рос заводик ввысь и вширь
По выпуску обоев.
И мы безликой тенью шли
С работы, на работу.
Нас грели кровные рубли,
Укравшие свободу.
Мы от аза и до аза
Хлебнули соль общаги,
Где друг на друга за глаза
Царапали бумаги.
Нас презирала блатота…
И дворник, как полковник,
Орал: «Работай, лимита,
Держись за свой клоповник!»
И мы держались, как бойцы,
Не уступив позиций.
Нам говорила: «Молодцы!» —
Вальяжная столица.
Мы поняли, как дважды два,
По самой горькой мере,
На чьих слезах стоит Москва,
И чьим слезам не верит.
«Возьми губами воздух одинокий…»
Возьми губами воздух одинокий,
Как виноград с ладони в феврале,
Как в одночасье выплывшие строки,
Как чьи-то губы в первый раз во мгле.
Как снег берёт пространство пядь за пядью,
Как лист берёт чернила с острия,
Как август вверх подбрасывает платье,
Как ночь врастает в тело пустыря.
Возьми своё не гордое наследство,
Как лилии притягивал прутом,
Как дудочку в полузабытом детстве
Ты брал ещё полубеззубым ртом.
«Я строил фрегат из прибрежного праха…»
Я строил фрегат из прибрежного праха.
Земля этот прах завещала в наследство.
Серьёзно и грустно смотрела собака
На детство моё, босоногое детство.
Фрегат воздвигался и глиняным носом
Грозил захолустью то с болью, то с жаром.
И я был, наверно, калечным матросом.
Бывалым матросом с огрызком сигары.
«Прощай!» – мне хотелось сказать с нетерпеньем,
Не зная кому и чему, но быстрее.
Катилась собачья слеза умиленья.
А в ней чёрный флаг на зазубренной рее.
Чего только, Господи, не отражалось
В собачьей слезе, но всего не увидеть.
И жалась к фрегату собака, и жалась…
И жалость скрывала – боялась обидеть.
А я исступлённо всё строил и строил.
Блестела слезою щека у собаки.
Я кликнул собаку, и нас стало двое.
Потом бросил якорь и тоже заплакал.
Я строил фрегат из прибрежного праха.
Назло захолустью с тоской по соседству.
И только собака, и только собака
Со мной разделила под парусом детство.
Читать дальше