Не оглядываясь, не планируя,
жили мы, как будто фланируя
как по набережной по вечерам,
и устраивали тарарам.
Как на самом переднем крае,
день бежал все быстрей и шумней
и засчитывался, невзирая
ни на что,
за двенадцать дней.
Израсходовали лимиты,
исчерпали боезапас,
и не действуют витамины,
не влияют больше на нас.
Как ни перебеляй, ни черкай,
ни на солнце, ни под дождем,
даже в очереди за «Вечеркой»
больше мы новостей — не ждем.
«Конечно, обозвать народ…»
Конечно, обозвать народ
толпой и чернью —
легко. Позвать его вперед,
призвать к ученью —
легко. Кто ни практиковал —
имел успехи.
Кто из народа не ковал
свои доспехи?
Но, кажется, уже при мне
сломалось что-то
в приводном ремне.
Кто дает.
Кто берет.
Кто проходит вперед,
зазевавшихся братьев толкая.
Но у многих судьба не такая:
их расталкивает тот, кто прет.
Их расталкивают,
их отталкивают,
их заталкивают в углы,
а они изо мглы помалкивают
и поддакивают изо мглы.
Поразмыслив,
все же примкнул
не к берущим —
к дающим,
монотонную песню поющим,
влился в общий хор,
общий гул,
влился в общий стон,
общий шепот.
Персонально же — глотки не драл
и проделал свой жизненный опыт
с теми, кто давал,
а не брал.
«Всем было жалко всех, но кой-кому…»
Всем было жалко всех, но кой-кому —
особенно себя, а большинству
всех —
вместе всех
и всех по одному.
И я делю, покудова живу,
все человечество на большинство,
жалеющее всех,
и меньшинство,
свой, личный
предпочевшее успех,
а сверх того
не знающее ничего.
А как же классовая рознь? Она
деленьем этим обогащена:
на жадных и на жалостливых, на
ломоть последний раздающих всем
и тех, кто между тем
себе берет поболее, чем всем.
Страсть к фотографированию
Фотографируются во весь рост,
и формулируют хвалу, как тост,
и голоса фиксируют на пленке,
как будто соловья и коноплянки.
Неужто в самом деле есть архив,
где эти фотографии наклеят,
где эти голоса взлелеют,
как прорицанья древних Фив?
Неужто этот угол лицевой,
который гож тебе, пока живой,
но где величье даже не ночует,
в тысячелетия перекочует?
Предпочитаю братские поля,
послевоенным снегом занесенные,
и памятник по имени «Земля»,
и монумент по имени «Вселенная».
«Самоубийцы самодержавно…»
Самоубийцы самодержавно,
без консультаций и утверждений,
жизнь, принадлежащую миру,
реквизируют в свою пользу.
Не согласовав с начальством,
не предупредив соседей,
не выписавшись, не снявшись с учета,
Не выключив газа и света,
выезжают из жизни.
Это нарушает порядок,
и всегда нарушало.
Поэтому их штрафуют,
например, не упоминают
в тех обоймах, перечнях, списках,
из которых с такой охотой
удирали самоубийцы.
Значит, нет ни оркестра, ни ленты
там, на финише. Нет и легенды
там, на финише. Нет никакой.
Только яма. И в этой яме,
с черными и крутыми краями,
расположен на дне покой.
Торопиться, и суетиться,
и в углу наемном ютиться
ради голубого дворца
ни к чему, потому что на финише,
как туда ни рванешься, ни кинешься,
ничего нету, кроме конца.
Но не надо и перекланиваться,
и в отчаянии дозваниваться,
и не стоит терять лица.
Почему? Да по той же причине:
потому что на финишной линии
ничего нету, кроме конца.
«Нынешние письма болтают о том и о сем…»
Нынешние письма болтают о том и о сем.
Гутируют мелочи и детали.
Они почему-то умалчивают обо всем,
о чем старинные письма болтали.
Что вычитают потомки из сдержанной болтовни
о здоровье знакомых и о чувствах родни,
о прочитанных книгах?
Что вычитают потомки о социальных сдвигах?
Но магнитофонные ленты, которые никто
не читывал! Запустили, сняли и уложили.
Грядущему поколению расскажут ленты зато,
как жили и чем дорожили.
Остроумие вымерло прежде ума
и растаяло, словно зима
с легким звоном сосулек
и колкостью льдинок.
Время выиграло без труда поединок.
Читать дальше