Обломлю конец в этой сказке.
В этой пьесе развязку — свинчу.
Пусть живет без конца и развязки,
потому что я так хочу.
— Ах, глаза бы мои не смотрели! —
Эти судорожные трели
испускаются только теперь.
Счет закрылся. Захлопнулась дверь.
И на два огня стало меньше,
два пожара утратил взгляд.
Все кончается. Даже у женщин.
У красавиц — скорей, говорят.
Из новехонькой сумки лаковой
и, на взгляд, почти одинаковой
старой сумки сердечной
она
вынимает зеркальце. Круглое.
И глядится в грустное, смуглое,
отраженное там до дна.
Помещавшееся в ладони,
это зеркальце мчало ее
побыстрей, чем буланые кони,
в ежедневное бытие.
Взор метнет
или прядь поправит,
прядь поправит
и бросит взгляд,
и какая-то музыка славит
всю ее!
Всю ее подряд!
Что бы с нею там ни случилось —
погляди и потом не робей!
Только зеркальцем и лечилась
ото всех забот и скорбей.
О ключи или о помаду
звякнет зеркальце на бегу,
и текучего счастья громада
вдруг зальет, разведет беду.
Столько лет ее не выдавала
площадь маленького овала.
Нынче выдала.
Резкий альт!
Бьется зеркальце об асфальт.
И, преображенная гневом
от сознания рубежа,
высока она вновь под небом,
на земле опять хороша.
Как тоскливо в отдельной квартире
Серафиме Петровне,
в чьем мире
коммунальная кухня была клубом,
как ей теперь одиноко!
Как ей, в сущности, нужно немного,
чтобы старость успешнее шла!
Ей нужна коммунальная печь,
вдоль которой был спор так нередок.
Ей нужна машинальная речь
всех подружек ее,
всех соседок.
(Раньше думала: всех врагинь —
и мечтала разъехаться скоро.
А теперь —
и рассыпься, и сгинь,
тишина!
И да здравствуют ссоры!)
И старуха влагает персты
в раны телефонного диска,
и соседке кричит: — Это ты?
Хорошо мне слышно и близко!..
И старуха старухе звонит
и любовно ругает: — Холера! —
И старуха старуху винит,
что разъехаться ей так горело.
В кафе-стекляшке малого разряда,
похожем более всего на банку
из-под шпината или маринада,
журчали в полдень девушки из банка.
Минут по сорок за сорок копеек,
а может быть, за пятьдесят копеек,
алело перед ними, как репейник,
то солнце, что признал еще Коперник.
К тем девушкам из банка и сберкассы,
как тяжелоподъемные баркасы,
из техникума парни прибывали
и добродушно их с пути сбивали.
Светило солнце радостно и мило,
весь свет был этим блеском переполнен,
был полдень дня, а также полдень мира
и века девичьего тоже полдень.
Во время перерыва снова, снова
закладывались здесь любви основы
и укрепляли также дружбу, дружбу,
чтоб после бодро побежать на службу.
И сквозь стекло все было так наглядно,
так было ясно, так понятно было.
Сама судьба, решившая: — Нагряну! —
взглянула и надолго отложила.
Поём. А в песне есть
в смешении с правдой голой
и музыка, и текст,
и, что важнее, голос.
А в песне есть тоска,
а в песне есть синкопы
и пехтуры река,
залившая окопы.
И прополаскивая
гортани ураганом,
вплывает нота ласковая,
несомая органом.
И переворачивая
сердца до основанья,
вплывает кота вкрадчивая,
ропща и изнывая.
То нежась, то ленясь,
пропитываясь снами,
то с нами, то для нас
она плывет над нами.
«В этот вечер, слишком ранний…»
В этот вечер, слишком ранний,
только добрых жду вестей —
сокращения желаний,
уменьшения страстей.
Время, в общем, не жестоко:
все поймет и все простит.
Человеку нужно столько,
сколько он в себе вместит.
В слишком ранний вечер этот,
отходя тихонько в тень,
применяю старый метод —
не копить на черный день.
Будет день, и будет пища.
Черный день и — черный хлеб.
Белый день и — хлеб почище,
повкусней и побелей.
В этот слишком ранний вечер
я такой же, как с утра.
Я по-прежнему доверчив,
жду от жизни лишь добра.
Читать дальше