Улыбаясь от бедствия, словно казах,
словно Азия перед сиянием бездны,
вел себя как обычно — спокойно, любезно
у семьи, у сиделки, у всех на глазах.
Личный опыт и знанье того, что нельзя
и что все-таки можно, и былая закалка
помогли этот день, извиваясь, скользя,
перейти, пережить, впрочем — шатко и валко.
Но сейчас он остался один. Он закрыл
голубые глаза, впал во сны или в думы.
Шум семьи вскоре стих. Шум беды, ее крик,
плеск
покрыл, перекрыл маловажные шумы.
Ливень середь полей в сердцевине беды!
в урагане недоли! в потоке несчастья!
И тогда он заплакал: от боли отчасти
и отчасти от мысли: напрасны труды.
Да, напрасны усилия долгого дня
и деяния жизни короткой напрасны.
Это ясно. А прочее было неясно
и ненужно. И смерть надвигалась звеня.
Значит, вот как приходит! Густеющий звон,
колокольный, набатный, нет, гуще и слаще.
Он последним усильем из гущи и чащи
вылез. Снялся с учета и выскочил вон.
И при виде василька
и под взглядом василиска
говорил, что жизнь легка,
радовался, веселился,
улыбался и пылал.
Всё — с улыбочкой живою.
Потерять лицо желал
только вместе с головою.
И, пойдя ему навстречу,
в середине бодрой речи,
как жужжанье комара,
прервалась его пора,
время, что своим считал…
Пять секунд он гаснул, глохнул,
воздух пальцами хватал —
рухнул. Даже и не охнул.
Рядовым в ряду,
строевым в строю
общую беду
лично, как свою,
общий груз задач
на себе таскал,
а своих удач
личных — не искал.
Человек в толпе,
человек толпы —
если он в тепле
и ему теплы
все четыре угла
его площади, —
жизнь его прошла
как на площади.
На виду у всех
его век прошел.
Когда выпал снег,
и его замел.
И его замел
этот самый снег,
тот, что шел и шел,
шел и шел навек.
«Прожил жизнь, чтобы выяснить, что все кончается…»
Прожил жизнь, чтобы выяснить, что все кончается
у счастливых, а также у тех, кто отчается.
И отчаянье, и ужасный конец —
все имеет конец.
Но пока выяснял, он рассветы встречал
и закаты
и опыт свой малый удвоил.
И усвоил себе все начала начал,
прежде чем окончанье конца он усвоил.
Небеса над ним плыли огромные, синие.
Солнце днем его жгло, ночью мгла его жгла.
И он понял, что жизнь — бесконечная линия,
и он понял, что смерть, словно точка, мала.
«Тщательно, как разбитая армия…»
Тщательно, как разбитая армия
войну забывает, ее забыл,
ее преступления, свои наказания
в ящик сложил, гвоздями забил.
Как быстро оклеивается разбитое,
хоть вдребезги было разнесено!
Как твердо помнится забытое:
перед глазами торчит оно.
Перед глазами,
перед глазами
с его упреками,
с ее слезами,
с его поздней мудростью наживной,
с ее оборкою кружевной.
«Что думает его супруга дорогая…»
Что думает его супруга дорогая,
с такою яростью оберегая
свою семью, свою беду,
свой собственный микрорайон в аду?
За что цепляется?
Царапает за что,
когда, закутавшись в холодное пальто,
священным вдохновением объята,
названивает из автомата?
Тот угол, жизнь в который загнала,
зачем она, от бешенства бела,
с аргументацией такой победной
так защищает,
темный угол, бедный?
Не лучше ли без спору сдать позиции,
от интуиции его, амбиции
отделавшись и отказавшись вдруг?
Не лучше ли сбыть с рук?
Но не учитывая, как звонок
сопернице
сторицей ей воздастся,
она бежит звонить, сбиваясь с ног
и думая:
«А может быть, удастся?»
«Молодая была, красивая…»
Молодая была, красивая,
озаряла любую мглу.
Очень много за спасибо
отдавала. За похвалу.
Отдавала за восхищение.
Отдавала за комплимент
и за то, что всего священнее:
за мгновение, за момент,
за желание нескрываемое,
засыпающее, как снег,
и за сердце, разрываемое
криком:
— Ты мне лучше всех!
Были дни ее долгие, долгие,
ночи тоже долгие, долгие,
и казалось, что юность течет
никогда нескончаемой Волгой,
год-другой считала — не в счет.
Что там год? Пятьдесят две недели,
воскресенья пятьдесят два.
И при счастье, словно при деле,
оглянуться — успеешь едва.
Что там год? Ноги так же ходят.
Точно так же глаза глядят.
И она под ногами находит
за удачей удачу подряд.
Жизнь не прожита даже до трети.
Половина — ах, как далека!
Что там год, и другой, и третий —
проплывают, как облака.
Читать дальше