уходит восвояси. Видишь,
хотя они следят за мной, пока
для них общенье наше, как на идиш
спектакль. Чека
не признает богинь. Крылатых
волнует преимущественно, как
бы не утонуть в амброзии. Была ты
уже однажды в банке. Шаг
трудно предсказуемый. Не вынув
тебя оттуда, я до сей поры
бумажные мячи в корзину
швырял бы в одиночестве. Пиры
ночные не закатывал. Над слогом
не засыпал, не охмурял твой слух
признаньями в любви и смогом
немыслимого мата. В двух
ведомствах, как кандидат на нары,
не числился, не привыкал пасти
на склонах облаков отары
обратных словарей. Прости,
что я тебя привадил. Грустно,
когда судьба приобретает вкус
болезненного ожиданья хруста
и прибавленья экспоната в кунст —
камере забвенья. Признан,
как очевидно, небесами наш
не значащийся в мире Принстон
межвидовых художеств. Я ж
вынужден терпеть упрямо
химер полуголодных – бред
следствий своего же само —
убийства строчкой; в пред —
дверии метаморфозы, Слово
упрашивать который раз
позволить мне с тобою снова
увидеться тайком от глаз
его же; целовать ступени,
за коими мерцает стиль
заумного письма на фене
магистров языка. Как Тиль,
прикармливать ищеек, чтобы
до времени не положить предел
аналогу единства злобы
и нежности. Таков удел
поэта в позитивном мире,
который раздражает тон
юродивой игры на лире
как чуждом инструменте – он,
впрочем, как соблазн для Граций,
присутствие которых там,
где в сумерках от интонаций
свихнуться не проблема – шарм
высшего порядка. Вот и
ты также залетела вдруг
от осени и скуки, в соты
закрученного дома, в круг
творчества и боли, маний,
где плоти отмиранье – стих
является из оправданий
прекраснейшим. И для двоих.
«Синица в коричневом платье и фартук…»
Синица в коричневом платье и фартук
налипший,
и голос училки, читающей про государство Урарту,
Аргишти —
Все это так скучно – какие-то бзики…
И неинтереснее вьюги
деревья, поднявшие ветки, как в зиг хайль,
на юге.
Ты бредишь, глазами усевшись
в развалинах сада,
махровой сиренью снежинок в руке, покрасневшей,
как гроздь винограда.
А голос гудит, точно муха на белом плафоне
(еще бы),
скрипя, как пружина в тупом патефоне
учебы.
А рядом рябины скрывают приманку,
белея,
как будто их вывернули наизнанку,
украсив аллею,
где я, как урок, не включенный в программу,
скучаю,
тебе объясняю
и сам за тебя отвечаю…
«По бесконечному коридору…»
По бесконечному коридору
ночей и дней
я, как истоптанный снег, который
всех клятв верней,
должен сносить за шаги любимой
шаги скотов
черной душой, неисповедимой
с седьмых потов.
И, возвращаясь, просить у Бога,
что дал им жить,
самоубийства всего живого
не довершить,
должен будить в его сердце милость
нетопырям,
чтобы под утро обратно выпасть
к ее дверям.
«Опять природа замирает…»
Опять природа замирает,
как в сердце, где который год
кровь польская перебивает,
как желтая листва и рот,
что лишь вчера был волен
Вас целовать, забит
стихом, что безнадежно болен.
А дождик моросит.
И я брожу, боясь поставить точку
в стихотворении, которое о Вас…
до простоты вываживая строчку,
спускаясь, словно сумерки в «танцкласс»,
где, кто танцор, а кто тапер – не видно,
где кронам лип так свойственен интим,
а изморось – как анальгин от быдла.
Лишь изредка какой-нибудь кретин
проедет мимо, потревожив змейку
и высветив зрачками «жигулей»
забор, деревья, мокрую скамейку
и некое подобье Пропилей,
где я гуляю с Музою и нимфой,
не замечая колченогий взгляд,
накоротке захлебываясь рифмой,
как поцелуем Вашим невпопад.
«В вагоне я еще принадлежал…»
В вагоне я еще принадлежал
тебе. Но, выйдя на вокзале,
я стал похож на глупого чижа,
вернувшегося в клетку. Ожидали
меня в столице. Лишь на кольцевой,
проехав круг, со мной расстался филер,
ущербной гениальностью кривой
не обладавший. В пролетарском стиле
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу