Чудилось Роме, что он несётся на судне,
Давшем – не хлеб днесь насущный, а горький крен.
Рома боялся: вот-вот звездолобую сунет
Башню – в петлю окна негодующий Кремль
И загудит, колокольной слюною брызжа,
Дескать, куда ты прёшь-то, глаза разуй!..
Рома лежал на ковре, как на палубе рыжей,
В свой потолок уставившись, как в лазурь.
Выпил он полные бурою бурей чарки —
То есть стаканы – в количестве трёх единиц.
Вот почему кружили над ним чайки,
Вылупившись из горящих в люстре яиц.
На Надю напали. Знает злодея она
В лицо и даже по имени – это сплин.
Жертва три дня пьяна, ей почти хана:
На поникших ветвях волос отцветает хна,
Рот, разверзаясь дуплом, и поёт – как лает.
Надя вся в деда – жжёт в сорок пятом Парламент:
Но – доме,
а не году;
не Рейхстаг, а «Slim».
Пир: паровозом дымит; в паре ваз – окурки,
Съедена яблок пёстрая конопать.
Надя на кухне – в тоске и дурацкой куртке,
В нетопленом доме под номером 45.
Чтобы согреться, держит ладони над
Синью кувшинок, цветущих из глади плиты.
В нынешней Надя системе координат
Всеми забыта, то есть мертва, как латынь.
Стынет она, в незамужнюю мышь замшéв
И порядком, конечно, пообветшав.
Дзынь!.. «Всяк оставь Надежду входящий… вызов».
Дзынь!.. «Ё-моё. Алло?» – Надин голос высох,
Словно… Но речь не об этом. Звонит шеф
И – поди, матом – сварливо, как падишах:
– Где тебя носит?! Редакция на ушах:
Номер-то два часа как должен – в печать!
– Павел Сергеич!..
– Молчать!
И опять:
– Молчать!..
Текст чтобы выслала через пятнадцать минут!
Пряник – съедобно-конечен. А вечен – кнут.
Падает Надя за стол, к монитору – ползком;
Искры последний пускает в глаза песком.
Надины руки похожи на птичьи лапы:
Обе – на клавиатуре, хозяйка – на нервах.
Будит она артель изголóвных негров,
После включает солнце настольной лампы,
Поняли б, дескать: оно ещё высоко.
Рать – за работу. Под гул, доносящийся с улицы,
Наденька рать подгоняет, вслух матеря.
Речь не об этом: в срок перед ней красуется
Вытыканный, свежевытканный материал.
Шеф перезванивает, восхищаясь умницей:
Эдак бы сразу, мол. Сразу – да без нытья.
Наденька слушает речи, как воды вешние:
Слушает о повышении, как о повешении.
А в голове снова спят чернокожьем тел
Сплётшиеся кучно, чтобы – тепло,
Мысли – неразличимые в темноте.
Надя зевает: дуб разевает дупло.
Вечер. Дед присел на постель, гладит моё плечо.
Я – на боку, и обои глазам сказку свою рябят.
Нынче вещаю (нет новостей!) пусто и ни о чём:
Слушает дед про чьего-то пса и про каких-то ребят.
Он, по обыкновению, тих: молча сидит со мной,
Но спине от него тепло и плечу моему.
– Дед, не поверишь: тот странный тип – Катькин-то брат родной!..
Дед, я устала писать диплом! Как там?.. «Горе уму»!..
Он, как всегда, не спешит ничуть: ждёт, пока не усну —
От бесконечно мирского шоу не оторвусь, словно тромб.
Рябь темнеет; я бормочу:
– Как встречают весну
Там,
куда ты ушёл
в девяносто втором?..
Горячий, как сердце, огромное боем неровным,
И бурый лицом, как гранитно-рябой обелиск,
Увидел он, выйдя на бис из тяжёлых кулис,
Не тысячи ртов, искривлённых утробным рёвом,
Не тысячи рук, пьяным лесом росших в него —
В него, а не в небо – из темени зала тесного…
Увидел другое – и понял, что был – немой,
Глухой, словно та скорлупа, что внезапно треснула.
Вот парень-ровесник, какому дорос до плеча,
Вот сам – семилетний и жалкий, в пальтишке куцем;
Солёная боль надтреснутого: «Получай!..» —
Шальным гонораром за гонор, который – искусство.
Вот запах отца, густой, как гречишный мёд,
Как строгие брови его же и ранняя проседь,
Как голос, что жаром – в глаза: «Ну-ка, сына, вперёд!
Чем, сына, держать-то трудней, тем позорнее бросить!..»
Он вышел на бис и увидел тот тяжкий бас
И маминых бус бирюзу, голубой улыбкою
На первом ряду. Вспомнил майку – душную, липкую,
В которой однажды вырвался в первый раз
На сцену… Теперь он вышел на бис и в зал
Мальчишкой глядел – звонкоглазым да седоусым.
Ему было семьдесят. Как отец бы сказал,
«Что бросить не сдюжил, то и зовётся – искусством».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу