Спят мои друзья в голубых гробах. И не видят созвездий, где
тридцатитрехлетний идет рыбак по волнующейся воде.
За стеной гитарное трень да брень, знать, соседа гнетет тоска.
Я один в дому, и жужжит мигрень зимней мухою у виска,
Я исправно отдал ночной улов перекупщику и притих,
я не помню, сколько их было, слов, и рифмованных
и простых,
и на смену грусти приходит злость – отпусти, я кричу,
не мучь —
но она острее, чем рыбья кость, и светлее, чем звездный луч.
«Переживешь дурные времена…»
Переживешь дурные времена,
хлебнешь вины и океанской пены,
солжешь, предашь – и вдруг очнешься на
окраине декабрьской ойкумены.
Пустой собор в строительных лесах.
Добро в мешок собрав неторопливо,
с морскою солью в светлых волосах
ночь-нищенка спускается к заливу.
Ступай за ней, куда глаза глядят,
расплачиваясь с шорохом прибоя…
Не здесь ли разместился зимний ад
для мертвых душ, которым нет покоя,
не здесь ли вьется в ледяной волне
глухой дельфин, и как-то виновато
чадит свеча в оставленном окне?
Жизнь хороша, особенно к закату,
и молча смотрит на своих детей,
как Сириус в рождественскую стужу,
дух, отделивший мясо от костей,
твердь от воды и женщину от мужа.
«Где гудок паровозный долог, как смертный стон…»
Где гудок паровозный долог, как смертный стон,
полосой отчужденья мчаться бог весть откуда —
мне пора успокоиться, руки сложив крестом,
на сосновой полке, в глухом ожиданьи чуда.
Побегут виденья, почудится визг и вой —
то пожар в степи, то любовь, будто ад кромешный.
Посмотри, мой ангел, в какой океан сырой
по реке времен уплывает кораблик грешный,
и пускай над ним, как рожок, запоет строка
и дождем отольется трель с вороным отливом —
и сверкнет прощанье музыкой языка,
диабетом, щебетом, счастьем, взрывом —
словно трещина входит в хрустальный куб.
Рельс приварен к рельсу, железо – к стали.
Шелести, душа, не срываясь с губ,
я устал с дороги. Мы все устали.
«От взоров ревностных, чужих ушей-воров…»
От взоров ревностных, чужих ушей-воров
ты долго бережешь, заносчив и спокоен,
коллекцию ключей от проходных дворов,
проломов, выемок, расщелин и промоин.
Томится Млечный путь, что мартовский ручей,
а жизнь еще мычит, и ластится, и хнычет —
коллекцию ключей, коллекцию ночей,
любовно собранных, бесхитростных отмычек.
Не с ними ли Тезей, вступая в лабиринт, —
свеча ли вдалеке иль музыка горела? —
легко ль надеяться, когда душа болит,
на сыромятный щит и бронзовые стрелы?
Зачем ему сирен сырые голоса,
когда он час назад простился с Ариадной?
Пусть ветер черные наполнил паруса
иной мелодией – невнятной и прохладной,
но крыши нет над ним – проговорись, постой,
и, голову задрав, вновь дышишь Млечным, трудным
путем – а он лежит в обнимку с пустотой,
как будто брат с сестрой в кровосмешеньи чудном.
«Для чего радел и о ком скорбел…»
Для чего радел и о ком скорбел
угловатый город – кирпичен, бел,
черен, будто эскиз кубиста?
Если лет на двадцать присниться вспять —
там такие звезды взойдут опять
над моей страной, среди тьмы и свиста.
Там безглазый месяц в ночи течет,
и летучим строчкам потерян счет
и полна друзьями моя квартира.
Льется спирт рекой, жаль, закуски нет,
и красавец Пригов во цвете лет
произносит опус в защиту мира.
Если явь одна, то родную речь
не продать, не выпить, не сбросить с плеч —
и корысти нет от пути земного,
потому что время бежит в одном
направлении, потому что дом
развалившийся не отстроить снова.
На прощанье крикнуть: я есть, я был.
Я еще успею. Я вас любил.
Обернуться, сумерки выбирая —
где сердечник Бродский, угрюмства друг,
выпускал треску из холодных рук
в океан морской без конца и края.
И пускай прошел и монгол, и скиф
духоту безмерных глубин морских —
есть на свете бездны еще бездонней,
но для Бога времени нет, и вновь
будто зверь бездомный дрожит любовь,
будто шар земной меж его ладоней.
«Мудрец и ветреник, молчальник и певец…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу