Роберт Рождественский
Все начинается с любви…
Приходить к тебе,
чтоб снова
просто вслушиваться в голос
и сидеть на стуле, сгорбясь,
и не говорить ни слова.
Приходить,
стучаться в двери,
замирая, ждать ответа…
Если ты узнаешь это,
то, наверно, не поверишь,
то, конечно, захохочешь,
скажешь:
«Это ж глупо очень…»
Скажешь:
«Тоже мне —
влюбленный!» —
и посмотришь удивленно,
и не усидишь на месте.
Будет смех звенеть рекою…
Ну и ладно.
Ну и смейся.
Я люблю тебя
такою.
Поэма началась в груди,
грудь разорвать грозя.
Теперь ее,
как ни крути,
не написать
нельзя.
Я ею бредил по ночам,
берег ее, как жизнь.
Я на руках ее качал
и повторял:
– Пишись!
Пишись! —
я требовал,
но мне
ответил ворох строк:
– Постой!
А был ли ты в огне?
Месил ли
пыль дорог?
Встречал ли ты в атаке смерть?
Привык ли ты дерзать?
И так ли знаешь жизнь,
чтоб сметь
о ней другим сказать?.. —
Сердце,
а что я знаю?
Ты подскажи мне тихо.
Знаю, что на Алтае
было село Косиха.
Было село —
я знаю —
крошечного значенья…
В речке вода парная
после грозы вечерней…
Сердце,
а что я помню?
Лес голубой стеною.
Помню – уходят кони
через село в ночное.
Помню еще я:
мама
на руки поднимала…
Сердце,
но это ж мало!
Это же очень мало!
Возле глухой ограды
чуть шелестит отава…
Сердце,
а может, правда,
я не имею права?
Пусть, затихая,
песня
будет на жизнь в обиде —
что расскажу я,
если
очень немного
видел.
Если мир перед глазами
был на диво мал…
Мы о нем узнали сами
и из сказок мам.
Нам о нем твердили в школе:
чуть ли не с шести
мы учили,
что такое
дальние пути,
что такое гнев и жалость,
что такое честь…
Мы учились.
Нам казалось:
это
жизнь и есть.
Мы учились,
а вглядеться —
окажусь я неучем,
потому что,
кроме детства,
и сказать-то не о чем.
Вновь иди,
слова ищи
за семью широтами…
Вышли в жизнь товарищи
слишком желторотыми.
Вышли в жизнь романтики,
ум
у книг занявшие,
кроме
математики,
сложностей не знавшие.
…Впервые взаправду дорога качала,
впервые мечты повели за собою,
впервые любовь
подсказала начало
поэмы,
которая стала судьбою.
Сквозные вокзалы
и запахи дыма,
гудков паровозных протяжная медь,
слова,
что я говорил любимой,
мне приказали
сметь.
«Слова бывают грустными…»
Слова бывают грустными,
слова бывают горькими.
Летят они по проводам
низинами,
пригорками.
В конвертах запечатанных
над шпалами стучат они,
над шпалами,
над кочками:
«Все кончено.
Все
кончено…»
Мама, что ты знаешь о ней?
Ничего.
Только имя ее.
Только и всего.
Что ты знаешь,
заранее обвиня
ее в самых ужасных грехах земли?
Только сплетни,
которые в дом приползли,
на два месяца опередив меня.
Приползли.
Угол выбрали потемней.
Нашептали и стали, злорадствуя, ждать:
чем, мол, встретит сыночка
родная мать?
Как, мол, этот сыночек ответит ей?
Тихо шепчут они:
– Дыму нет без огня. —
Причитают:
– С такою семья – не семья. —
Подхихикивают…
Но послушай меня,
беспокойная мама моя.
Разве можешь ты мне сказать:
не пиши?
Разве можешь ты мне сказать:
не дыши?
Разве можешь ты мне сказать:
не живи?
Так зачем говоришь:
«Людей не смеши»,
говоришь:
«Придет еще время любви»?
Мама, милая!
Это все не пустяк!
И ломлюсь не в открытые двери я,
потому что знаю:
принято так
говорить своим сыновьям, —
говорить:
«Ты думай пока не о том», —
говорить:
«Подожди еще несколько лет,
настоящее самое будет потом…»
Что же, может, и так…
Ну а если – нет?
Ну а если,
решив переждать года,
сердцу я солгу и, себе на беду,
мимо самого светлого счастья пройду, —
что тогда?..
Я любовь такую искал,
чтоб —
всего сильней!
Я тебе никогда не лгал!
Ты ведь верила мне.
Я скрывать и теперь ничего не хочу.
Мама, слезы утри,
печали развей —
я за это жизнью своей заплачу.
Но поверь —
я очень прошу! —
поверь
в ту, которая в жизнь мою светом вошла,
стала воздухом мне,
позвала к перу,
в ту, что сердце так бережно в руки взяла,
как отцы новорожденных только берут.
Читать дальше