1933
Как всякий настоящий мудрец, он соединял в себе черты стоика и эпикурейца.
Сенека, с лицом голландского шкипера, хмурым и выцветшим, блиставший яркой и ясной речью!
Деятелен он был, как европеец, но втайне разделял азиатскую веру в то, что высших благ на земле только два: почет и мудрость.
Судья? Сенатор? Да, конечно, он был и тем и другим: нелицеприятный, доблестный, справедливый. Был опасным, красноречивым обвинителем. Но более всего был он почетным академиком по разряду изящной словесности. Отменно тонко и умно, с блеском поговорить о литературе, о русском искусстве, его традициях, его деятелях, вспомнить, пофилософствовать, пошутить — вот где было его сердце! Вот в чем он не имел соперников.
Охотно, не торопясь, потчевал он своих собеседников и читателей добрым, старым, хорошо выдержанным вином своего жизненного и литературного опыта. В этом вине изредка — в меру! — вспыхивали огоньки обдуманных острых слов… И как же бывал Кони доволен, когда попадал на ценителя!
Датский философ Кьеркегор спрашивал: «Что может сравниться с радостью знатока, пьющего хорошее вино?» И отвечал: «Вероятно, радость самого вина, которое должно же чувствовать, когда пьет человек понимающий!»
Искусником слова и сердцеведцем блистал Анатолий Федорович во всех своих публичных речах, докладах, литературных чтениях — даже в юридических лекциях, хотя как «доктор прав» он был наименее интересен.
Незаменим и весел бывал на петербургских званых обедах: щедро платил хозяевам чистым золотом неистощимых рассказов!
С глазу на глаз Кони бывал чаще грустен. Видывал я его сначала как юный литературный крестник (по стихотворным пушкинским конкурсам), а потом — увы! — уже как «старый» приятель.
Помню, накануне бегства моего из Петербурга Кони говорил мне, что непременно напишет книгу об императоре Николае Первом — «замечательном и неоцененном как следует Государе Российском». Помню еще, как, при отклонении разговора на жгучие тогда темы, он с упреком, раза два, при упоминании моем об Украине настойчиво поправлял: «Малороссия». В этом прославленном либерале жил всегда упрямейший консерватор! Но в этот последний вечер в нем сильнее обыкновенного чувствовалась крайняя неохота вникать в политический ужас кипевших кругом событий.
Студентом — он видел в России крепостное право. Лучшие свои годы отдал эпохе великих реформ императора Александра Второго. Был усталым стариком уже в конце прошлого столетия. А после того — пережить еще все тревоги царствования императора Николая Второго! Всего этого для Кони казалось уже «достаточно». И странно было бы корить его тем, что он остался в России при большевиках.
Но в нем всегда чувствовалась явная нехватка политического темперамента, какая-то природная принадлежность к «партии мирного обновления». А в министры юстиции, куда его прочило общественное мнение, не попал он не столько из-за своего либерализма, сколько потому, что в нем не было мужественной, властной крепости, быстрой решимости. Он и во власти чувствовал и по-настоящему ценил только один почет.
Помню рассказ П. А. Столыпина о том, как он приглашал Кони в свой первый кабинет министром юстиции. Кони долго колебался и при последнем личном свидании согласился; затем позвонил по телефону, чтобы отказаться; на просьбу «подумать» ответил, по почте, подробным письменным согласием. Но не успело еще дойти письмо, как от него же пришла городская телеграмма — с отказом…
— И слава Богу! — прибавлял с улыбкой Столыпин. — Подумайте, министр — с таким характером!
Вспоминаю не в осуждение: Кони не был бойцом и политиком. Но это был живой, умный и, пожалуй, самый «многогранный» (его любимое слово!) из наших культурных деятелей. В нем было много бережной, стойкой любви к накопленным в прежние годы русским духовным сокровищам. И сам он — всем своим существом! — служил медленному, но неустанному, облагораживанию русской жизни…
1927
КАК ПЕТЕРБУРГ СТАЛ ПЕТРОГРАДОМ {31}
Случилось это для Петербурга неожиданно.
И в странном порядке: по докладу… министра земледелия.
Впрочем, в то время — 1914 год — доклады министра земледелия были особенные. Царь и царица тогда еще души не чаяли в Александре Васильевиче. Формально над Кривошеиным — по его же хитрой выдумке и долголетней привычке играть вторую, а не первую скрипку — был посажен председателем И. Л. Горемыкин. Но тогда еще оба премьера ладили. Все последние месяцы перед войной и первые недели войны Кривошеин «делал» политическую погоду. Так думал по крайней мере Петербург, привыкший к плетению своего тонкого кружева и отвыкший от сокрушительной жестокости русской жизни, таившей — бездну.
Читать дальше