В показаниях Белецкого верховной следственной комиссии приведена эта изумительная — и малоизвестная — телеграмма Думбадзе, посланная шифром на имя министра внутренних дел Н. А. Маклакова: «Разрешите, чтобы Распутин завтра случайно погиб при переезде морем на катере в Ливадию» (цитирую по памяти, но смысл точный). Телеграмма осталась без ответа, и посылать ее, конечно, не стоило: надо было уж брать вину на себя…
1936
ПОД ПАСХУ — У ТОЛСТОГО {29}
В 1901 году, в начале Страстной, готовясь к студенческим государственным экзаменам, получил я в Петербурге телеграмму из Тифлиса от моего отца: «Поезжай к Толстому. Проси у него „Хаджи-Мурата“ для нового, первого на Кавказе еженедельного иллюстрированного журнала. Разумеется, любые условия приняты».
Телеграмма меня огорошила. Отец легко увлекался издательскими и литературными фантазиями. Когда-то он издавал на Кавказе — не без задора — сатирические журналы «Гусли» и «Фаланга»; переводил — для души — грузинских и французских поэтов; носился с мыслью об иллюстрированном еженедельнике «Аргонавт». Зная его дружеские отношения со многими богатыми людьми в Тифлисе, я ни одной минуты не сомневался, что для получения новой кавказской повести Толстого в кавказский журнал обеспечены какие угодно деньги .
Но что же могло бы подтолкнуть графа Льва Николаевича на такое решение? Неожиданность предложения и любовь к Кавказу — единственно! «Толстовцем» отец мой не был. Будущий провинциальный журнал еще не издавался. А деньги… Графине Софье Андреевне, наверное, были уже сделаны все предложения, какие только можно придумать.
Известие о том, что Толстой вернулся к «Хаджи-Мурату» и закончил его, обошло уже печать всего мира. Очевидно, оно-то и поразило пламенное воображение тифлисцев… Но на что тут можно было рассчитывать?!
Тем не менее отказать отцу я не смел. Приходилось ехать к Толстому в самой нелепой, явно неприятной для него и совершенно неподходящей для меня — студента! — роли «издателя», выпрашивающего и торгующего рукопись. Да еще после отказа Толстого от авторских прав…
Впоследствии, в Петербурге, мне довелось близко, по-настоящему, дружить с одним из сыновей Толстого, Андреем Львовичем, и приятельски встречаться с другими его сыновьями. Но в ту пору, ища подхода к Толстому или к графине, я вынужден был возложить все свои надежды — и то очень косвенные! — на одного только графа Дмитрия Адамовича Олсуфьева.
Олсуфьев был опекуном моего друга, художника Петра Нерадовского, ставшего затем хранителем музея Императора Александра III… А Нерадовский с сестрой и я с сестрой, тоже художницей, жили тогда целых два года вместе, на одной общей студенческой квартире. Вся «репинская мастерская» — веселая, шумная вольница! — толклась у нас ежедневно.
К Нерадовскому я и обратился. Узнал, что Толстой — в Москве, Олсуфьев — тоже; и в Страстную пятницу был у Олсуфьева в Москве с Нерадовским.
Граф Дмитрий Адамович сразу объявил, что фантазия о «Хаджи-Мурате» неосуществима; помогать ей он не взялся. «Если бы еще ваш отец был толстовцем, из близких… да и то!» Но он прибавил: «Пойдите все-таки к Льву Николаевичу сами, вы — в студенческой форме, он вас примет. Очиститесь перед отцом и кстати побываете у Толстого. Что он вас не знает и что завтра — Страстная суббота, — пожалуй, так даже и лучше, необычнее».
Все это мне было — нож острый! Толстой всегда жил и живет в моем ощущении не только как первый, но как единственный художник мира, которому веришь, как самой Жизни! Осязаешь его вещи, видишь — свою же душу… Но идти к нему в дом, на него «смотреть», заведомо ему досаждая, казалось нестерпимо.
Случай устроил, однако, все к лучшему.
Утром я не застал дома графа Льва Николаевича. Возвращаясь на извозчике, увидел его в двух шагах от себя, идущим по улице, почувствовал на себе острый, проникающий «на три аршина в землю под тобой» взгляд… Смутился, рад был, что проехал мимо; решил «зайти лучше вечером».
А вечером — лакей во фраке, открывший на звонок в дверь, проводил меня в небольшую боковую комнату, где Толстой, зябко кутаясь в темный плед, на диване, диктовал или говорил что-то — невидимой для меня в первое время секретарше.
И тут — добрый гений, не раз вороживший мне в ту, первую половину жизни, спас меня из безвыходного, казалось, положения. Изумленное, оживленное восклицание секретарши, радостно назвавшей меня по имени.
Читать дальше