Ты мог бы быть отцом и верным мужем,
Высоких добродетелей примером,
Чем ты, скажи, почтенных граждан хуже?
Не вечной ли в любовь наивной верой!
Когда от милой улицей Мадрида
Ты шел, лицо укрыв под бархат маски,
Тебя томила горькою обидой
Тоска по нежной материнской ласке.
Как уважал ты верность донны Анны,
С какою мукой ждал ее позора,
Но кто поймет, в какой надежде тайной
Ты на свиданье вызвал командора.
«Быть Робинзоном можно и в Париже…»
Быть Робинзоном можно и в Париже,
Не надо моря, пальм, фрегатов, скал,
Привычное, свое, придвинь поближе
И ты увидишь, как твой остров мал.
Пусть где-то близко улицы, проспекты,
Толпа и свет автомобильных фар.
От них стеною отделен навек ты,
Принявши одиночество как дар.
Твой узкий мир тебе давно не скучен,
И не пугает больше тишина.
Как попугай, бродячий пес приручен,
Как Пятница, верна тебе жена.
И если есть назад еще дорога
Вернуться ты не пожелаешь сам,
Ведь ты забыл, что где-то у порога
Есть мир иной, открытый всем ветрам.
Касабланка, март 1948.
Ворваться в ликованье лета,
Стряхнув очарованье сна.
Всю жизнь, от света и до света,
Одним глотком испить до дна;
Чтоб после, на мостках купальни,
На лодки просмоленном дне,
Заснуть в последнем содроганье
И грусти об ушедшем дне.
О дне, в котором вместе слиты
Три страшных тайны бытия.
Надгробной стражею ракиты
Замрут, дыханье затая.
И медленно над спящим прудом,
Вступая в свой ночной обход,
Холодным, запотелым блюдом
Луна спокойно поплывет.
Но до рассвета безысходно
Как друга потерявший друг
Над безысходностию рока
Росою будет плакать луг.
Касабланка, февраль 1948.
«От щедрот своих Господь дает…»
Валентине Дмитриевне Философовой [12] В.Д. Философова, сестра гимназической приятельницы матери поэта. Потеряла зрение по несчастному случаю, в результате удара в лицо теннисным мячом. Преподавала пение в Марокко. Скончалась во Франции.
От щедрот своих Господь дает
Все земные радости и муки,
Но глаза у зрячих близоруки,
Им небесных не достичь высот.
Лишь слепые не боятся тьмы,
Может мы, а не они калеки?
Им дано сквозь сомкнутые веки
Видеть то, чего не видим мы.
Светят им нездешние огни,
Тусклый мир в живые краски крася,
И не зря из века в век они
Бога славят «в гуслях и во гласе».
Пылает печь и рушатся поленья,
Пушистой обрастая сединой.
Прижавши голову к твоим коленям,
Я убаюкан жаркой тишиной.
И снится полдень, луг нарядно пестрый,
Серебряно звенящий сенокос,
И запах трав, таинственный и острый,
В дыханье чудится твоих волос.
Скользят лучи, нет не лучи, а руки.
Касаются в спокойной ласке лба,
И гаснут дни, недели затхлой скуки,
Постыдная, безлюбая гульба.
В полудремоте трепетны и глухи,
Как ветерки в овсах, шуршат слова.
В печи кружатся огненные мухи
И расцветают пламенем дрова.
«Губ твоих румяных зрелый мед…» [13] «Стихи», стр. 29 и «Возрождение», № 33, май-июнь 1954, стр. 15.
Губ твоих румяных зрелый мед
Береги для радостных и чистых,
Но топи во мне неверья лед
Тусклым блеском глаз твоих лучистых.
Ласковая, боль мою уйми,
Слов не трать ненужных укоризны.
Просто в руки голову возьми,
Убаюкай песнями отчизны.
Память стран чужих и городов
Бременем тяжелым горбит плечи.
Эту пыль и сор пустых годов
Только ветер родины размечет.
Расскажи, какая там весна,
Так же ли голубоглазы дети,
Так же ли страны моей леса
Дышат дремной сыростью столетий?
Я давно и здесь и там чужой,
Я боюсь уйти из мира лишним,
Руку дай — за времени межой
Страшно нищим встать перед Всевышним.
Берлин, 1943.
Счастье наше вовсе не Жар-Птица,
О которой в детстве все мечтали,
Счастье — незаметная синица,
Что порхает по полям печали.
Все его мы ловим на дорогах,
Но оно дается в руки редко.
И пустует часто у порога
Припасенная для счастья клетка.
Читать дальше