Выйдут москвичи из норок,
в белом все, в летнем все,
поглядеть, как на планерах
дни взмывают над шоссе.
По шоссе шуршат машины
на лету, налегке.
Тополевые пушины –
по Москве по реке.
А по лесу, по опушке,
здесь, у всех же на виду,
тесно сдвинуто друг к дружке,
на серебряном ходу
едет счастье краем леса.
По опушке по лесной
пахнет хвоевым навесом,
разомлелою сосной.
Едет счастье, едет, едет,
еле слышен шины хруст,
медленно на велосипеде
катит драгоценный груз.
Он руками обнял стан ей,
самый близкий, самый свой.
А вокруг зари блистанье,
запах ветра, шелест хвои.
Милая бочком уселась
у рогатого руля.
Ветер проявляет смелость,
краем платья шевеля.
Едет счастье, едет, едет
здесь, у всех же под рукой, –
медленно на велосипеде
ощущается щекой.
Чуть поблескивают спицы
в искрах солнечных лучей.
Хорошо им, видно, спится
друг у друга на плече.
А вокруг Москва в нарядах.
а вокруг весна в цвету,
Красной Армии порядок,
и – планеры в высоту.
Что ж такое счастье
близких двух?
Вот оно какое,
милый друг!
1935
1941–1945
Война в наши двери стучится,
предательски ломит в окно, –
ну что же, ведь это случиться
когда-нибудь было должно!
Об этом и в песнях мы пели,
и думали столько годов:
за нами высокие цели,
чтоб каждый был драться готов.
Охвачена мыслью одною,
всей массой объединена,
встает большевистской стеною
взволнованная страна.
Не будем ни хвастать, ни охать:
нам в мире с фашизмом – не быть;
кровавую руку – по локоть
должны мы ему обрубить.
Вперед – и без останова!
Фашизм разгромим навсегда,
чтоб это проклятое слово
исчезло с земли без следа;
Чтоб эти кровавые руки
детей не пугали в ночах;
чтоб ихней звериной науки
погас зараженный очаг.
Вперед – и победа за нами,
за славной советской самой
гордящейся сыновьями
двухсотмиллионной семьей!
23 июня 1941 г.
Ребенок вдали закричал:
«Не надо, не надо, не надо!»
Пронзительный крик отвечал
на то, чему сердце не радо,
На то, чему чужды зрачки,
и губы, и руки, и ноги;
разодрано время в клочки
стенаньем воздушной тревоги.
Вот так начиналась война,
пред нею – все звуки не громки:
качнется квартиры стена,
и рухнут на плечи обломки.
Ударит тяжелый снаряд,
размечет железо и камень, –
и старые стены горят,
нетронутые веками.
Все стало непрочным, как дым,
и думалось горестно людям:
«Умрем или победим!»
Мы этих времен не забудем.
Потом мы привыкли к войне
и стали носить ее имя,
и стали, обычны вполне
детали ее – бытовыми.
Набухши ее молоком,
дыханьем ее ядовитым,
мы взгляд устремляли мельком
к обманам ее и обидам.
Мы стали до губ тяжелеть
под всем, что на сердце сгружалось.
Железо ли надо жалеть?
Железо не знает про жалость!
И только на душах налет,
как бы от гранильного шлака,
ее непомерных тягот,
ее несводимого знака.
Мы сами втянулись в валы
стальных и железных прокатов
и сами вложились в стволы
нацеленных автоматов.
Поэтому – неотвратим –
растет наш напор, прибывая;
мы сами, как пули, летим,
сквозь воздух летим, запевая.
Сквозь время летим и поем
и светимся сами от пенья –
о самом большом, о своем
предел перешедшем терпенье.
Уже нас назад не вернуть,
мы порохом пущены в дело,
навеки проложенный путь
должны долететь до предела.
Рукой нас теперь не словить,
как взмывшую в небо комету,
бронею не остановить, –
на свете брони такой нету.
Мы насквозь ее просверлим,
куда бы враги ни засели,
покуда не дрогнет Берлин,
пока не ударим по цели!
1941
Стрелок следил
во все глаза
за наступленьем неприятеля,
а на винтовку стрекоза
крыло хрустальное приладила.
И разобрал пехоту смех
на странные
природы действия, –
при обстоятельствах
при всех
блистающей,
как в годы детские.
И вот –
сама шагай нога –
так в наступленье
цепи хлынули,
и откатилась тень врага
назад
обломанными крыльями.
Читать дальше