Нет, дорогой читатель, это не преувеличение и не посмертная, ни к чему не обязывающая лесть ушедшему собрату по перу. Это – правда, потому что там, в этой симфонии, нет иерархий и степеней славы, а есть вечное созвучие, перетекание смыслов и чувств.
Именно это, по-моему, имел в виду Николай Дмитриев, когда писал: «Но я уйду – и музыка вернется…»
2004–2008
«Россия, встань и возвышайся!»
Слово о Пушкине, произнесенное в Музее А. С. Пушкина на Пречистенке 10 февраля в час гибели поэта
Читаешь Пушкина и словно уходишь в толщу культурного слоя, переполненного сокровищами всесильного слова. Думаешь о Пушкине и понимаешь, что твои мысли – лишь эхо, отзвук давно уже вымышленного, сказанного и написанного о национальном гении России. Пушкин – космос, почти загромождённый чуткими научными аппаратами, иные из которых и запускать бы не следовало. Но это нормально, правильно: у «светского евангелия» и должно быть столько разночтений, толкований, комментариев, что своим объемом они стократ уже превосходят сам боговдохновенный первоисточник. Ведь у каждого человека, каждого времени, каждого прозрения и каждого заблуждения свой Пушкин.
Некогда в нем черпали энергию тайной свободы и просвещенческой дерзости, от него заражались восторгом освобождения от запретов и канонов, а позже, напротив, искали опоры, чтобы противостоять мятежной дисгармонии и «детской резвости» всеобщего переустройства. Не льстец, Пушкин дарил самооправдание тем, кто слагал свободную или невольную хвалу властям предержащим. В нем искали смысл той русской всемирности, которая для большинства (гении не в счет) – лишь бегство от недугов своего народа к язвам вселенского масштаба.
В годы «буйной слепоты» поводырей и «презренного бешенства народа» великий поэт наряду с другими нашими титанами стал хранителем гонимой и классово чуждой культуры. Его дерзость и бунтарский дух, свойственный всякой талантливой молодости, был приписан к первому этапу освободительного движения и стал, по иронии Истории, охранной грамотой для бесценного груза имперского наследия, уже приготовленного к выбросу с парохода современности. Для мыслящих людей той трудной, но неизбежной эпохи символом окончания безжалостной борьбы с прошлым стал, в частности, выход в 1929 году первого номера возобновленной «Литературной газеты», прочно связанной с Пушкиным и его плеядой. Хочу обратить внимание на еще одно символичное обстоятельство: воссоединению русских церквей, московской и зарубежной, предшествовало воссоединение двух пушкиниан: той, что развивалась в рамках советской цивилизации, и той, что творилась нашими эмигрантами в убывающем мире изгнания.
В советские годы те, кому было скучно строить социализм и тяжко мыслить обязательными категориями диалектического материализма, эмигрировали не только за границу, но и в Пушкина – ведь по одним его аллитерациям или аллюзиям можно скитаться всю жизнь, как по атолловому архипелагу, затерянному в лазурном океане. А толкуя «донжуановский список», можно было спрятаться от директивного целомудрия. «О, как мучительно тобою счастлив я!» – восхищались мы, поэты 1970-х, эротизмом самого пушкинского словосочленения. Впрочем, со временем оказалось: опостылевшее директивное целомудрие все же лучше добросовестного статусного разврата, а потребительский материализм даст сто очков вперед диалектическому…
В наследии нашего гения, словно в тайном хранилище, скрыты прообразы будущих литературных веяний, направлений, течений и даже трендов с дискурсами. В строке «мой дядя самых честных правил», отсылавшей современников к басне Крылова про крестьянина и осла, который тоже был «самых честных правил», возможно, предсказана вся простодушная механика нынешнего центонного пересмешничества, самопровозгласившего себя новой поэзией. Но то, что у автора «Евгения Онегина» было оттенком, одной из красок на богатейшей палитре, у суетливых поборников обедняющей новизны стало моноприемом, превратившим таинственную цевницу в штатив с дребезжащими пробирками. Впрочем, самопровозглашенность в искусстве заканчивается обычно тем же, чем и в геополитике: смущенным возвратом под державную длань традиции.
Пушкин остро чувствовал, что сама природа творчества тянет художника к самоупоению: «Ты царь: живи один. Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум…» Но тем талант и отличается от литературного планктона, раздутого критиками до размеров фуршетного осетра, – что истинный художник знает меру вещам. Да, он может не дорожить «любовию народной» и для «звуков жизни не щадить», но он при этом готов пожертвовать собой во имя высшей идеи, своего народа, отчей земли. И Пушкин, записной бретер журнальных полемик, потрясенный кровавыми жертвами холерных бунтов, восклицает: «Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу