Все это гранями вошло,
Дома раздвинуло — и встало.
И поневоле он начинает подводить итоги: что мы предъявим миру после великих достижений золотого и серебряного века? Что сбылось у нас из того, что было задумано? Его, словно обреченного, позвали на исповедь, а чем он может отчитаться? Да и надо ли, если «тебя никто не слышит И ничего уже не ждет».
Звенело золотом нам слово
И серебром.
Так чем поделимся мы снова,
Каким добром?
В оценках своего века Прасолов суровее Ахматовой и Мандельштама (те говорили только о его начале), потому что его век неизмеримо кровожаднее и бесчеловечнее.
А этот век… За взрывом — взрыв!
В крови страница за страницей,
И от огня не отстранишься…
«Из романтика выйдет ревматик», — горько пошутил Прасолов в начале пути. Теперь он видел: приходит конец великой романтической эпохе, эпохе высоких духовных порывов и свершений, а вместе с ней и он должен закончить свой жизненный и творческий путь. Он чувствовал, как все туже окружает его «мертвая жизнь» — потребительство, бездуховность, приспособленчество, усредненность и застылость.
Болезней много мы превозмогли,
Так дай нам Бог не увидать земли,
Где изобилье, ставши безобразьем,
Уже томит создателей своих,
И властно подчиняет чувства их,
И соблазняет прихотями разум.
Чем-то поистине апокалиптическим веет от его стихов последних лет: «Сквозняками пронизанный час»; «Из дверей, как из пропасти, веет»; «И в бездне пустоты Насторожатся зрячие цветы»; «Торжествует ночное отчаянье»; «Воронье распластанно мелькает, Как подобье праха». И даже само солнце, обожествленное всеми народами, у него «таращится дико» от каких-то мук.
И лик его словно бы криком
Кривым на закате свело.
Оставался один шаг до черного безразличия или до постмодернистской убежденности, что перед тобою не Божий мир, а «смещенная безумьем жизнь», абсурд. Но Прасолов этот шаг не сделал. Он выбрал смерть, ибо не в его природе было покоряться распаду и злу.
И что бы душу ни томило,
Она опять в тебя влилась —
Очеловеченного мира
Очеловеченная власть.
Оказывается, гармония возможна и в хаотическом, полярном мире, и в страдающей душе. Только путь к новой гармонии невероятно труден, и не всякий способен его пройти.
Прасолов шел этим путем…
Душа, прозрей же в мирозданье,
Чтоб не ослепнуть на земле
«Весна — от колеи шершавой…»
Весна — от колеи шершавой
До льдинки утренней — моя.
Упрямо в мир выходят травы
Из темного небытия.
И страшно молод и доверчив,
Как сердце маленькое — лист,
И стынет он по-человечьи,
Побегом вынесенный ввысь.
И в нас какое-то подобье:
Мы прорастаем только раз,
Чтоб мир застать в его недобрый
Иль напоенный солнцем час.
Нам выпало и то, и это,
И хоть завидуем другим,
Но, принимая зрелость лета,
Мы жизнь за все благодарим.
Мы знаем, как она боролась
У самой гибельной стены, —
И веком нежность и суровость
В нас нераздельно сведены.
И в постоянном непокое
Душе понятны неспроста
И трав стремленье штыковое,
И кротость детская листа.
1963
«Тревожит вновь на перепутье…»
Тревожит вновь на перепутье
Полет взыскательных минут.
Идут часы — и по минуте
Нам вечность емкую дают.
В душе, с годами не свободной,
Все круче напряженный ритм.
И только вижу мимолетно:
Река течет, заря горит.
Березы яркие теснятся,
По свету листья разметав,
И травы никнут — им не снятся
Былые поколенья трав.
Там древние свои законы,
И в безучастности земли
Граничит ритм наш беспокойный
С покоем тех, что уж прошли.
Земля моя, я весь — отсюда,
И будет час — приду сюда,
Когда зрачки мои остудит
Осенним отблеском звезда.
И думаю светло и вольно,
Что я не твой, а ты — моя
От гулких мачт высоковольтных
До неуютного жнивья.
И душу я несу сквозь годы,
В плену взыскательных минут
Не принимая той свободы,
Что безучастностью зовут.
1963
«Тревожит вновь на перепутье…»
Среди цементной пыли душной,
Среди кирпичной красноты
Застигла будничную душу
Минута высшей красоты.
И было все привычно-грубо:
Столб, наклонившийся вперед,
И на столбе измятый рупор —
Как яростно раскрытый рот.
Читать дальше