держишь в глуби сновидений незатворённую дверь.
Мне остается в итоге только слезу утереть.
Долго не стой на пороге и не забудь умереть.
Ношу тяжелые унты, ношу тяжелый полушубок. И не уехать, не уйти от мутных лиц и мятых юбок. От злобы, зависти, обид. От сытых, благостных и теплых. Заря ладони окровит, в мой дом выламывая стекла. И плоть, подвержена суду, меня покинет постепенно. И невесомый я пойду (так возвращаются из плена). Шагну к разверстому окну, смахну нечаянные слезы. Крылами тяжкими взмахну.
«Какие жгучие морозы!»
Как-то раз в московском кабаке, где клялись и изливали души, дед мой замер с рюмкою в руке и заметил вскользь о Колчаке, мол, ученый был морей и суши.
За окном сорок девятый год. И сосед, накушавшийся жирно, заблажил: «Чей камень в огород? Говоришь, ученый – не вражина? Полагаешь, зря, мол, в Ангару… – засверкал трофейными часами. – Ты мне, брат, пришелся по нутру, надо обменяться адресами»…
«Адрес мой, – дед мыслью не слабак, произнес, как высказал доверье, – родина летающих собак, дальняя сибирская деревня».
Дерзнула пуля золотая…
Приняв
терновый свой венец,
прощался ястреб, улетая,
быть может,
счастлив наконец..
Он улетал из небе-крова,
превозмогая синеву.
Лишь память
каплей темной крови
поила хвою и листву,
сквозила тенью неотвязной
в простор,
что клёнами редел.
Круги замкнув,
истаял ястреб.
Он отворил иной предел.
«Этот некто, с сединой и в сером…»
Этот некто, с сединой и в сером,
пищу дал и сердцу и уму.
Он прошел сквозь дерево на север
и пророс раздумьями во тьму.
Вслед за ним неспешно и неловко,
бронзовея, крона утекла.
И слоились светлые волокна,
и змеилась желтая смола.
Ключ гремячий бился в уговорах,
объяснял, петляющий без сна,
где скудней растительность, где морок,
там судьба как заново слышна.
Этот некто с сединой и в сером,
словно птица вставший на крыло,
просквозил сквозь дерево на север,
как туман, пролившийся в дупло.
Канул в глушь убогого приютца,
затворив мыслителя чело.
Он ушел, но обещал вернуться.
Только вот не знаю – для чего.
В куще кычут совы. Как в пуховиках месяц невесомый в легких облаках. Ветхая сторожка, дверца на крючок. «Что не спишь, Ерошка, добрый лешачок?» Над твоим колючим древним озерцом хрипотца уключин, донный свет – венцом.
Взад-вперед хромаешь, на душе щемит. Ведь под утро, знаешь, ахнет динамит. По ветвям вразвалку прошагает гром… Как-то спас русалку хромоногий гном. Чуть не уморила – черта родила. Самосад курила, самогон пила. От лешачей скуки дурью извелась. Отлежавшись сутки, к морю подалась.
И теперь Ерошка от раздумий черн. У печи рогожка, на рогожке – черт. Ненаглядный дрыхнет. Кашлянет, всхрапнет. Иль копытцем дрыгнет, или воздух пнёт. И к утру не чует лютую тоску.
Лешачок врачует мачеху – сынку…
Вспомнил жизнь как пагубу и муку. Вознамерясь выжить не во лжи, подковал блоху и бляху-муху, ухватил шершавые гужи. Сделал шаг – не сдвинулась телега. Вздох родил – качнулся сеновал. Посреди родимого ночлега поклонился долу и сказал: «Нам пора, любимая, проститься, мне скликать отчаянных ловцов, ведь ночная сумрачная птица поклевала собственных птенцов. Взвила вожжи желтая нажива, запалила жирные рубли. И вонзилась золотая жила в мякоть мира – в яблоко Земли.»
Вспомнил жизнь как пагубу и муку, попенял на пьянь и голытьбу, подковал блоху и бляху-муху и унес телегу на горбу. Вглубь Земли, где тайная потеха черепа на порох истолкла, где блуждает алчущее эхо – картотеха мирового зла.
День ли, ночь… Зеленая зарница. Ржавый дуб над берегом крутым. В медной кроне сумрачная птица забавлялась червем золотым. Вспомнил жизнь как пагубу и муку, отчий дом, колодец, сеновал. Подковал блоху и бляху-муху, птицу – хвать! – к телеге приковал. В мир вошел сквозь пушечные жерла, словно выбил ненависть плечом. В небесах летал на этажерке, золотым пронизанный лучом.
Сон ли, явь… Сквозь солнечные сети я бреду в осенние поля, постигая истину на свете, ту что есть кормилец и земля. Ту что люд свободный и служилый предпочтет дворцу и шалашу. Я, кочуя в золотую жилу, уповаю часто на Левшу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу