«Слушай! Когда тишина над рекой бессловесна…»
Слушай! Когда тишина над рекой бессловесна,
там, на кольце сорок пятого с семьдесят первым,
там, где деревья стоят над рекою отвесно
в чём-то сыром – то коричневом, то светло-сером, —
дни моей жизни таким убывают манером,
что пресловутому сердцу становится тесно.
Слушай! В ветвях облетевших не больше смиренья,
чем в оживлённых листвой, но в осенних пробелах
ищет смиренных сестёр сиротливое зренье
прямолинейнее… И в монотонных пределах
низкого неба, среди облаков крупнотелых,
осени блёклое солнце – ему озаренье.
Что же, не зря облюбован был мной этот угол,
где по ночам, в черноту непроглядную в оба
глядя, твердил: примирись! если кто и напутал
в жизни – ты сам, примирись, привыкай к форме гроба
в этой каморке, где затхлости запах особый,
где ты безверие зябко в иронию кутал.
Что же, отъявленный бред полагать, что за ширмой
был кукловод – разве он уместился бы в образ? —
нет, никогда, никогда ты не слышал надмирный
голос Того, для Кого ты придумывал голос,
хоть и не верил в Него, и осенняя морось
всё застилала, как жгучей тоскою обширной.
Слушай! Когда, вкруг полуденной точки свернувшись,
день, не успев посветлеть, угасал, там, где вечер
осени поздней под дверь мою сбрасывал тушку
голубя – вот благовещенье! – там, где я встречи
этой пугался и вздрагивал, там, где диспетчер
метрах в двухстах, на кольце, превращалась в старушку —
слушай! – там дни моей жизни текли неизбывно,
впрочем, щадя и ночные часы замедляя,
там, где последний автобус гасил свои бивни,
там, где, инерцию наглого слова теряя,
я засыпал и вставал, уже не понимая
прошлого дня с его пульсом тяжёлого ливня.
Это город слепых,
розоватых, трапецьеобразных
стен, от ветров ненастных
оградивших живых,
это город глухих
переулков несчастных
и безмолвных, прекрасных
снегопадов густых.
Это город теней
во дворах нездоровых,
это город готовых
к вымиранью людей.
Это город детьми
облюбованных горок,
древний образ мне дорог, —
если хочешь, возьми, —
это город зимы,
мандариновых корок,
холодов, полутьмы,
вереницы огней
с жёлтым прицветом йода,
и железных коней,
и того пешехода…
«Вы просыпались рано утром…»
Вы просыпались рано утром,
зимой, когда по цвету дыма
из заводской трубы определяли
температуру воздуха… Тогда
вы знаете, как ищет мысль лазейки —
как мышь, откопанная на морозе,
живая, обезумевшая, в страхе
бросаясь напролом…
Месяц как твержу:
«Я ещё здесь, здесь, здесь,
Господи, здесь…» —
не разжимая губ твержу и продолженья
не вижу столь же истинного…
Вы просыпались рано утром,
зимой, проездом
вы замечали в окнах заводских
рабочего, вы думали: как рано
он приступает к выполненью плана —
такой живой! Вам не было смешно…
Вы помните, вас в детский сад будила
передовая сталинская мама,
включая беспощадно свет
и радио одновременно,
а вы за миг до этого
всей мышечною, мышьей жизнью
в сон зарывались под одеяло,
вы помните, как в детство проникает —
в столь раннее, что – навсегда, – казённый
линолеума запах, туалета
и кухонный непостижимый дух…
Вы просыпались рано утром,
зимой…
«Когда бы знал, что ждёт…»
Когда бы знал, что ждёт,
не захотел бы жить,
но ты всегда лишь тот,
кто и не мог не быть.
Но если здесь дышать,
таких измен, как та,
ты бы не мог не знать,
ты бы не жил тогда.
И говорю: прими.
Ты не обманут, но
лишь окружён людьми,
и потому – темно.
«И от любви остаётся горстка…»
И от любви остаётся горстка
пепла, не больше напёрстка.
Нет, не страшно стало душе
быть нелюбимой уже.
Вот тебе рукавицы, ватник,
лампочка в сорок свечей,
кружка воды и мышиный привратник.
Чей ты теперь? Ничей.
Будешь двуруким теплом двуногим
жить, согревая тьму,
счастьем обязан был ты не многим,
будешь зато – никому,
это и есть твоё счастье… Всё же
это ещё и твой страх,
что и тогда тебе Бога дороже
будут пепел, напёрсток, прах.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу