На следующий день кровавые разводы
увидел добрый люд на гробовой плите.
А по Оке, ревя, сновали пароходы,
и птицы пели гимн любви и красоте.
По городу ползли немыслимые слухи:
управский негодяй был, мол, упырь иль черт...
А мы с тобой в любви увязли, словно мухи,
в разгар мушиных ласк присевшие на торт.
Я целовал тебя, тонул в небесной сини
глубоких, как Ока, прохладных нежных глаз.
Ты пела под рояль "Цирюльника" Россини.
Россини, чародей! Как он тревожил нас!
Я совлекал с тебя дрожащими руками
турнюр и полонез - ты продолжала петь -
и открывалось то, что было под шелками -
и, ослеплённый, я готов был умереть..
Июль, июль, июль! О запах земляники,
который исходил от тела твоего!
А на груди твоей играли солнца блики.
Я задыхался, я не помнил ничего.
Приличия забыв, забыв про осторожность
и про твою маман, полковницу-вдову,
использовали мы малейшую возможность,
чтоб превратить в бедлам дневное рандеву.
С полковницею чай откушав на закате,
к обрыву над рекой сбегали мы тайком,
и там, задрав тебе муслиновое платье,
я сокровенных тайн касался языком.
Ах, Боже мой, теперь бессмысленной рутиной
мне кажется уже вся эта канитель,
когда, крутя сосок красавицы невинной,
я мрачно волоку её в свою постель.
Аннета! Не таким я был, когда вас встретил,
вино и Петербург сгубили жизнь мою.
Забыли ль вы о том калужском знойном лете,
над синею Окой, в родительском краю?
А я? А я в разгар студенческих волнений,
признаться, не сумел вам даже написать,
лишь где-то прочитал, что на калужской сцене
и в ближних городах вы начали блистать.
Два года я провел в Шенкурске под надзором,
дурь выбил из башки мне Олонецкий край.
Вернувшись в Петербург, я стал большим актёром
и женщин у меня - хоть в вёдра набирай.
А ты? Я слышал, ты по-прежнему в Калуге,
сценическая жизнь твоя не удалась.
Об этом две твои поведали подруги:
я в Нижнем год назад резвился с ними всласть.
Ах, милая Аннет, ты тоже сбилась с круга:
юристы, доктора, поручики, купцы,
всем ты была жена, невеста и подруга,
все были, как один, подонки и лжецы.
Так, весь во власти дум, я мчался в первом классе,
на станции Торжок направился в буфет -
и тут же обомлел : ты подходила к кассе.
"Аркадий, это вы?" - "Ах, Боже мой, Аннет! " -
"Куда вы?" - "В Петербург. А вы? - "А я в Калугу".
"Что делаете здесь? Очередной роман?" -
"Увы. А вы?" - "А я похоронил супругу,
её в Твери убил жандармский капитан". -
"Аркадий, как мне жаль!" - "Да полно вам, Аннета.
Она была глупа, противна и стара.
Когда б не капитан, я сам бы сделал это.
Ба! Кажется звонок. Прощайте, мне пора".
Наш кислотный угар продолжался три дня,
мескалин с кокаином уже не катили,
и тогда просветленье сошло на меня
и Коляна, с которым в те дни мы кутили.
Я промолвил: "Колян, слышь, какая фигня,
почему у нас денег с тобою как грязи?
Почему ненавидят соседи меня
и вокруг нас все тёлки трясутся в экстазе?"
"Потому, - отвечал мне, подумав, Колян, -
что не пашем с тобой мы на всякую погань,
ты поэт - не кривляка, а вещий Боян,
ну, а я - гражданин по фамилии Коган.
Ты куёшь свой разящий сверкающий стих,
я ж его продаю неприкаянным массам,
песней, гневом, любовью снабжаем мы их,
всё за мелкую мзду им даём, пидорасам.
Повелитель и шут обленившихся масс,
ты пронзаешь их иглами горнего света,
каждый может на миг или даже на час
обрести в себе бога, героя, поэта.
И поэтому джипы у нас под окном,
и поэтому тёлки трясутся в экстазе,
и поэтому нас не заманишь вином,
а сидим мы на грамотно сжиженном газе.
Клубы, яхты, банкеты, Майами, Париж,
острова Туамоту и замки Европы -
нам с тобой всё доступно. А ты говоришь,
что пора, наконец, выбираться из жопы.
На, нюхни-ка, поэт, "голубого огня" -
эту новую дрянь привезли из Нью-Йорка.
Вспомни, брат, как когда-то ты пил у меня,
а на закусь была только хлебная корка".
Содрогнулся я вдруг от Коляновых слов,
в нос ударил удушливый запах сивухи,
и внезапно из ярких и красочных снов
перенёсся я в тусклую явь бытовухи.
Читать дальше