Анненский начал век ХХ, а думали, что он лишь завершает ХIХ век. Непонимание росло, становилось, несмотря на редкие публикации, на полупризнание «аполлоновцев», почти всеобъемлющим. Оставалось «уничтожиться», «канув в омут безликий», что 30 ноября 1909 года и произошло.
Но и за 18 дней до своей неожиданной смерти у подъезда Царскосельского вокзала Анненский играл все на той же любимой струне под названием «Моя тоска»:
Я выдумал ее – и все ж она виденье,
Я не люблю ее – и мне она близка,
Недоумелая, мое недоуменье,
Всегда веселая, она моя тоска.
Эту «веселую тоску», это смешение мелодической и интонационной линий («Прерывистые строки» – ясно отразившийся в зеркале Анненского ранний Маяковский) подхватили постсимволисты: Гумилев, Ахматова, Мандельштам. Для них Царь сумрачной долины становится почти полубогом. Они поняли: Анненский – это канун новой русской поэзии и жизни.
Что же в русской поэзии «предварял и предзнаменовал» собою Анненский? И что он для нас теперь? Великий дилетант? Педагог – классик в целлулоидном воротничке, поздновато загрезивший о стихах, вообще о музах? Ни то ни другое. Он – тихий пророк. Пророк, говоривший шепотом. Он увидел весь сумрак и ужас, который нам в нашем веке еще только предстоял. Но увидев и услышав многое, сам он так и не сумел грядущий ужас пережить и нестерпимо рано смолк. Яд его стихов выветрился, стал неопасен. Сумрак же всегда был сродни нашей душе. А посему стих Анненского и сейчас царит над нами.
Борис Евсеев
(«Литературная газета», №11, 1996 г.)
Этого я не знаю. Но если бы я и знал, что такое поэзия (ты простишь мне, неясная тень, этот плагиат!), то не сумел бы выразить своего знания или, наконец, даже подобрав и сложив подходящие слова, все равно никем бы не был понят. Вообще есть реальности, которые, по-видимому, лучше вовсе не определять. Разве есть покрой одежды, достойный Милосской богини?
Из бесчисленных определений поэзии, которые я когда-то находил в книгах и придумывал сам (ничего не может быть проще и бесполезней этого занятия), в настоящую минуту мне вспоминаются два.
Кажется, в «Солнце мертвых» [14]я читал чьи-то прекрасные слова, что последним из поэтов был Орфей, а один очень ученый гибрид сказал, что «поэзия есть пережиток мифологии». Этот несчастный уже умер. Да и разве можно было жить с таким сознанием? Два белевших в моей памяти определения, несмотря на их разноречивость, построены, в сущности, на одном и том же постулате «золотого века в прошлом». Эстетик считал, что этот век отмечен творчеством богов, а для мифолога в золотой век люди сами творили богов. Я бы не назвал этого различия особенно интересным, но эстетически перед нами: с одной стороны – сумеречная красота Данте, с другой – высокие фабричные трубы и туман, насыщенный копотью.
Кажется, нет предмета в мире, о котором бы сказано было с такой претенциозностью и столько банальных гипербол, как о поэзии.
Один перечень метафор, которыми люди думали подойти к этому явлению, столь для них близкому и столь загадочному, можно бы было принять за документ человеческого безумия.
Идеальный поэт поочередно, если не одновременно, являлся и пророком (я уже не говорю о богах), и кузнецом, и гладиатором, и Буддой, и пахарем, и демоном, и еще кем-то, помимо множества стихийных и вещественных уподоблений. Целые века поэт только и делал, что пировал, и непременно в розовом венке, зато иногда его ставили и на поклоны, притом чуть ли не в веригах.
По капризу своих собратьев он то бессменно бренчал на лире, то непрестанно истекал кровью, вынося при этом такие пытки, которые не снились, может быть, даже директору музея восковых фигур.
Этот пасынок человечества вместе с Жераром де Нерваль отрастил себе было волосы Меровинга и, закинув за левое плечо синий бархатный плащ, находил о чем по целым часам беседовать с луною, немного позже его видели в фойе Французской комедии, и на нем был красный жилет, потом он образумился, говорят, даже остригся, надел гуттаперчевую куртку (бедный, как он страдал от ее запаха!) и стал тачать сапоги в общественной мастерской, в промежутках позируя Курбе и штудируя книгу Прудона об искусстве. Но из этого ничего не вышло, и беднягу заперли-таки в сумасшедший дом. Кто-кто не указывал поэту целей и не рядил его в собственные обноски? Коллекция идеальных поэтов все растет, и я нисколько не удивлюсь, если представители различных видов спорта, демонизма, и даже профессий (не исключая и воровской) обогатят ее когда-нибудь в свою очередь.
Читать дальше