А бухты, как ломти арбуза, —
он весь из жидкого стекла, —
и острова, как будто зерна, —
все только сон, все только мгла?
Смертельный пепел — пыль вот эта,
приставшая к ногам давно?
И это годы, а не порты,
где якорь бросил я на дно?
Лишь одиночество запомнил
я в словарях всех языков,
и стал я — доктор сновидений…
В Америке не знаю снов.
Но в горле вновь пылает жажда, —
о, жажда жить и умереть! —
и я колени преклоняю
там, где маис спешит созреть.
Земля, ты — солнца достоянье,
земля плодов, земля могил…
Из мира я пришел, — о, сон мой! —
и голос-карту я сложил.
Это не колокол, медный цветок,
источающий капля за каплей
аромат текучего времени;
это не пылающий шмель,
возвестивший пришествие лета
своей голубой ускользающей молнией;
это не ветка, прячущая в зеленой ладони гнездо,
кошелек с птицами,
крылатую сумму в миллион трелей;
это не студеный дар ночи —
ночи, которая после пиршества ливня
оставляет на травах
стеклянные крошки.
Это не строгая архитектура колоса,
золоченой башни, упершейся в ветер,
в которой зреют маленькие звезды.
Это не налившаяся свинцовой тяжестью пчела —
пуля из меда и золота,
которой выстрелило лето.
И это не голубь, который
воркует в простынной своей белизне,
разглашая тайны спален;
и не дрожащий рой звезд —
роса на ночной
паутине неба;
и вовсе не дерево, зеленый мир,
зеленое небо со звездами птиц
на стволе — черной молнии,
пролившейся в небо.
Это не гнездо — это пчела.
Это не пчела — это ливень,
готовый в любую минуту
пролиться слезами.
Это не ливень — это ночь или, вернее, звезда,
а может быть, это изгнанницы-птицы,
покоренные аборигены неба,
или же колос, или паук, или колокол, —
но нет, ничуть не бывало: это — чайка,
слепленная из пепла и серебра,
которая чертит на небе мое сокровенное
и потом растворяется в темноте.
Быстролетная любовь, скоротечные формы!
Горькая доля вещей, теряющих цвет
от первого прикосновенья
и умирающих, едва мы успеем их разглядеть
или вызвать из памяти.
Земля экватора, отечество колибри,
молочного и хлебного деревьев,
кузнечиков, цикад твоих я слышу снова:
работают в траве
их ржавые скрипучие орудья производства.
Я человек из края попугаев:
Колумб меня на острове увидел
и на корабль свой взял с сокровищами, и плодами,
и с птицами индейскими в Европу.
Однажды по совету утренней зари
я разбудил колокола столетья девятнадцатого;
с Боливаром и с нищими героями его
пошел по влажным странам там, где лето вечно,
сквозь бурю снежную и серую по кордильере,
где молния в серебряной пещере угнездилась,
и далее на юг,
до самого экватора в огне,
до тех Столиц из облаков и камня,
что рядом с небом и росою.
Я основал республику для птиц
над заржавевшими в забвенье
доспехами завоевателей под деревом банановым.
В траве остался только шлем,
в нем насекомые живут, как в черепе пустом,
который вечно гложут угрызенья.
Я приближаюсь к тайной двери мира,
ключ от огня в руках,
он вырван у вулкана грозного, как гроб.
Я на тебя, как на отца, смотрю, банановое дерево.
Ты — фабрика высокая зеленая, ты — дистиллятор тропиков;
система свежих труб твоих не устает,
фильтруя время, превращать
в большие листья — ночи, дни — в бананы
иль в золотые слитки, в сладкие цилиндры,
они размешаны с цветами и дождем,
они в своей покрышке золотой, пахучей
похожи на пчелу, на шкуру тигра.
Мне улыбается маис и говорит сквозь зубы
на языке воды, на языке росы.
Маис учительствует, учит птиц
считать на счетах каждого початка.
Я говорю с маисом, с попугаем,
известна им история потопа;
потоп припоминая, хмурят реки лоб.
Река бежит вперед, всегда вперед
и одевает каждую скалу овечьей завивающейся шерстью.
Бежит река до берегов морских, где черепахи,
не забывая о своем происхожденье горном и небесном,
сквозь все растительное царство, где дрожит и бьется,
как барабан, глухое сердце сельвы.
О, море нежное, о, Амазонка и твоя семья речная!
Пускаю оперенную стрелу, как птицу смерти,
в твою высокую звезду, —
потом в воде твоей ищу свою сияющую жертву.
Земля моя, где обитают племена смиренья
и гордости, луны и солнца,
вулкана, озера, луча и злаков!
Хранишь ты память об огне первичном
в любом плоде, в пере, и в насекомом,
и в кактусе, — показывает он цветы и раны, —
в быке, сияющем от света светляков в ночи,
в бессонных минералах, пьющих свет,
и в красном рысаке, что скачет без удил.
А засуха лицо и стену морщит,
и по всему пшеничному простору
пожар, как петушиный бой, а петухи — из золота и крови.
Читать дальше