Но, видимо, мешала Катаеву не одна его лень, трудно ему было писать искренне и чтоб цензура не зацепила. Тем более что манера его письма была не витиеватая, как у Зарудина, а прозрачная, с открытым забралом. Почти во всех своих повестях он блуждает где-то у самой границы дозволенного, но грани этой не переходит.
Вапповцы поругивали Катаева, но не слишком крепко, — они упорно надеялись снова вернуть его в лоно пролетарской литературы.
В основном нападки на произведения Катаева сводились к следующему:
«Героями Ивана Катаева являются коммунисты и советские работники. Но критический анализ быстро устанавливает мнимую коммунистичность его героев. Они считают себя жертвами долга, обреченными жить, работать и умирать во имя других, ради неясного будущего. У них нет сильных волевых эмоций.
…Творчество Катаева пронизывает пламенная вера в человека, мелкобуржуазный «гуманизм». Любовь к людям стирает у него классовые грани. Катаев полагает, что пролетариат как класс-победитель есть в то же время «всепрощающий класс».
…Изображение классового врага несчастным и жалким в современных условиях обостреннейшей классовой борьбы демобилизует и разоружает массового читателя».
Несмотря на примитивность подобных высказываний, в них была доля правды. Но только по близорукости своей вапповцы не поняли и не почувствовали в Катаеве его основного душевного узора, который особенно обнажен в повести «Поэт».
По своему мироощущению Катаев несомненно был человеком религиозного склада, отсюда его всепрощение, отношение к коллективизации как к духовной соборности и, наконец, так ярко выраженная в нем жажда исключительной жертвы. Во всем его отношении к миру и к самому себе чувствовалась сектантская одержимость. Но, захваченный с детских лет стихией революции, он все свои внутренние силы аскетически подчинил закону атеизма, и, быть может, в этом и заключалась вся боль его душевной и духовной неустроенности. Всепрощающий гуманизм Катаева исходил из жалости и сочувствия к бесправному и необученному подсоветскому человеку. Конечно, от подобной жалости до христианской любви еще далеко, но Катаев уже целиком, как основную заповедь, принял утверждение Достоевского: « Всё понять — значит всё простить».
В конце двадцатых годов случилось Ивану Ивановичу Катаеву впервой навестить автора этих строк. В комнату вошел он уныло, с видом обычной своей потерянности, и вдруг насторожился, увидев в переднем углу затепленную перед иконой лампадку, а под ней аналой, на котором лежало евангелие. Старался Иван Иванович не подать виду, что удивлен, даже глаза отводил в сторону и вяло бубнил о книгах, об очередном альманахе «Перевала». От предложенного ему стакана чаю отказался, неловко, как «человек из подполья», заторопился уходить. Но у двери не выдержал, обернулся и, показывая одними глазами на икону, недоуменно спросил:
— Что это у вас, для стиля или серьезно? — И поняв, что серьезно, сурово добавил: — Это хорошо.
По всему характеру своему, по тому, как он держался, по манере говорить и даже по внешнему виду своему Борис Андреевич Губер походил более на директора какого-нибудь крупного советского предприятия, нежели на писателя. Когда в малознакомом обществе появлялся он вместе с Иваном Катаевым, многие были убеждены, что Катаев беспартийный интеллигент, а Губер, конечно, член партии и занимает весьма ответственный пост.
Был он всегда коротко подстрижен, белобрысый и коренастый, сложения крепкого, ширококостный. Нос и подбородок у него были тяжелые, глаза маленькие, мутновато-голубые. Не соответствовала всей его сильной фигуре только меловая бледность лица.
Губер превосходно усвоил стиль и язык большевизма. Его искренне и глубоко угнетало, что в свое время он не решился и по некоторым обстоятельствам не сумел стать членом ВКП (б), а потом, когда эти препятствия отпали, ему было уже неловко целый год числиться кандидатом партии.
— Да и нелепо быть партийцем с тысяча девятьсот двадцать девятого года, даже просто неприлично, — говорил он с явной грустью, — уж лучше останусь беспартийной сволочью на всю жизнь.
Внешней грубостью и каким-то нарочитым примитивизмом в общении с людьми пытался он прикрыть свою непомерную гордыню, ни в чем и никому не хотел уступить, боялся оказаться глупее других. Тяготило его, что даже гимназию полностью не окончил. Из одного самолюбия мог он целыми ночами просиживать за книгами, и действительно многого добился. Знания его были значительно серьезнее и, главное, глубже, чем у Зарудина. Да и с детства читал он много и жадно.
Читать дальше