А сегодня, бродя по траве стрекозиной,
я навьючен опять бутафорской корзиной
алых, белых, и черных, и розовых роз.
Ты опять – Коломбина в кисейных нарядах,
и пылает под пыльными складками паддуг
неподкупная горечь рябиновых гроз.
СТИХИ О ПРОГРЕССЕ КИНОИСКУССТВА
Мы мир увидали волшебной зимою,
и всюду кино бушевало немое,
и были трамваи в беззвучном снегу,
и хлопья летели пушисто и слепо
на паперти храмов, на вывески нэпа,
на всё, чего вспомнить теперь не могу.
Шла лента, подрагивая и мигая,
но вскоре явилась картина другая:
тапер и Шопен получили расчет,
и стали, почти осязаемо-близки,
зловеще трещать пулеметные диски, –
так годы проходят, так время течет.
Потом мы постигли могущество цвета,
давно непрерывная шла эстафета, –
как ярко… И зал от восторга притих.
Но надо сказать (опечалившись крайне),
что лучше всего на обычном экране кровь,
алая кровь выходила у них.
Теперь нам твердят об экране широком,
но съемки страдают каким-то пороком, –
и долго ль осталось нам жить на земле?
Не выйти из круга раздумий тревожных,
и скоро механик (проклятый сапожник)
докрутит картину в погибельной мгле.
«Миновало – и не в счет…»
Миновало – и не в счет,
отгремели батареи;
всё проходит, всё течет:
панта реи, панта реи…
Свою судьбу яви
восторгу моему,
когда закон любви
вплывает в дождь и тьму.
Упрям любви закон,
закон благих недель:
балкон, Лаокоон,
восторга цитадель
скульптур холодный гипс,
ночных дождей тщета,
восторга трудный всхлип
и хижин нищета.
Пусть вспомнит, кто не глуп,
ночных стихий испуг,
печаль ночных халуп,
тоску ночных лачуг.
Тревог иной любви
я сердцем не пойму:
свою судьбу яви
восторгу моему!
Ты Железный Цветок, бесполезный железный цветок,
родич Розы Ветров, а над ней соловьям не распеться,
ты печалей моих, ты отрад моих горький итог,
юность, юность моя, джовиньецца моя, джовиньецца!
Что мне делать с тобой, если порохом сумрак пропах,
если смерть заменила чудесный обычай рождений,
если стебель в шипах, если стебель в колючих шипах,
если стебель в шипах, словно проволока заграждений?
Родич Розы Ветров, слишком сумрачен твой вертоград,
горизонт разделен на покорные, плоские румбы,
онемели кусты, не слыхать соловьиных рулад,
и прильнули к земле пышногрудые, круглые клумбы!
Пробежит, пробежит, пробежит электрический ток,
как по проволке той, и умрут соловьи до рассвета…
Электрический ток, ты к пернатым совсем не жесток,
а из их язычков не угодно ль отведать паштета?!
Ветры гнали меня, а теперь отдохнуть бы в саду,
навалиться бы грудью, прижаться бы грудью к ограде,
к завитушкам ее… Я отрады нигде не найду,
я награды нигде не найду, даже в мертвом твоем вертограде…
И нагрянет зима, и воспрянет хромая зима,
и метели, метели, метели завьются спиралями стружек!
А тебе бы к теплу, а тебе бы в людские дома,
а тебе бы уйти, а тебе бы укрыться от стужи!
Там, за рамой двойною, за хмурью замазанных пор,
корешки золотые, которых я гладить не вправе;
за волнистыми стеклами спит кузнецовский фарфор,
и предчувствует бурю барометр в дубовой оправе.
Надвигается полночь, хрипит, и скрежещут часы,
и – рукою подать, а не видно за снежною мутью…
Мой железный цветок, даже светлые капли росы
на твои лепестки оседают мертвящею ртутью!
Что мне делать с тобой: на порошей покрытый порог обронить?
Подарить ли кому? Разыграть ли тебя в лотерею?
Мой Железный Цветок, бесполезный железный цветок,
я дыханьем своим, я дыханьем тебя отогрею!
«Милый друг, тужить не надо…»
Милый друг, тужить не надо…
Милый друг, я не тужу…
Кто, скажи, твоя отрада…
Ни за что я не скажу…
Чья душа, скажи на милость,
ровно в клетке истомилась,
в прутья тонкие впилась,
чья немеркнущая жалость
разыгралась, разбежалась,
от своих оторвалась, ась…
Да, ничья душа не тужит,
никому ее не жаль,
а твоя, твоя душа ль, –
ворон вьется, ворон кружит,
точно траурная шаль.
И поют хамлеты хором
в суматохе хоровой:
«Ты не вейся, черный ворон,
над моею головой».
Читать дальше