глаза и уши упакованы вместе
сложены в волосах
завёрнуты в ковёр, в обои, перевязаны проводами
только зубы ещё стучат
и сердце пляшет в своей открытой пещере,
беспомощное, на нитях смеха
пока разрывные слёзы влетают сквозь двери
с дымом и грохотом
и вопли оглушают страхом
и кости
бегут от пытки от которой не скрыться плоти
делают несколько шатких шагов и падают на виду
но смех всё ещё скачет вокруг в своих сороконогих ботинках
ездит на гусеничном ходу не разбирая пути
падает на матрас, молотит ногами воздух
но это всего лишь чувство.
Наконец-то ему довольно — довольно!
Оно медленно поднимается, истощённое,
и начинает застёгивать пуговицы,
медленно, с долгими паузами,
как преступник, за которым явилась полиция.
Папоротника перо разворачивается движением
Дирижёра, чья музыка вот-вот прервётся —
И, внимая минуте молчания,
Земля станцует свой тёмный танец.
Мышь ведёт доверчиво ухом
Паук вступает в права наследства.
И глаз
Держит всё мирозданье в узде из слёз.
Папоротник
Пляшет печально, словно перо
На шлеме у воина, что возвращается подземной дорогой
Полуночного мига воображаемый лес:
что-то живое движется в тишине,
кроме одиноких часов
и пальцев моих над белой бумаги листом.
За окном мне не видно звёзд:
что-то, что ближе и глубже
не спеша наполняет собой
одиночество и пустоту:
холодный, нежный, как тёмный снег,
лисий нос обнюхивает чей-то след,
глаза направляют движение — тут,
и тут, и тут, и тут, и там —
аккуратной строкой отпечатки лап
ложатся на снег. А сзади тень
крадётся, прячется между пней,
извиваясь в изгибах тела,
пересекающего прогалину; глаз,
наливается зеленью и, расширяясь,
сосредоточенно, напряжённо,
ищет что-то в ночи, пока
горячая вспышка — запах лисы —
не заполнит полость моей головы.
За окном нет звёзд; что-то шепчут часы.
На странице остались строчки.
О кровинка, ты прячешься от гор в недрах гор
ты ранена звёздами и истекаешь тенью
поедая целебную землю.
О кровинка, крошечная кровинка без костей и без кожи
остов коноплянки — твой плуг
ты пожинаешь ветер молотишь камни.
О кровинка, ты бьёшься в бычьем черепе
танцуешь на комариных ногах
играешь слоновьим хоботом крокодильим хвостом.
Выросла такой мудрой такой ужасной
на затхлом молоке смерти.
Сядь мне на руку, спой мне на ухо, о кровинка.
Помнишь, как мы собирали нарциссы?
Никто не помнит, но я помню.
Твоя дочь, с распростёртыми объятиями, нетерпеливая и счастливая,
Помогала этой жатве. Она всё забыла.
Она не может вспомнить даже тебя. И мы продавали их.
Это звучит как кощунство, но мы продавали их.
Неужели мы были настолько бедны? Старый Стоунман, торговец,
С начальственным взглядом, апоплексически красный,
(Это был его последний шанс,
Он умер во время тех же великих заморозков, что и ты),
Он убедил нас и весной
Всегда покупал их, по семь пенсов за дюжину,
«Обычай этого дома».
Тогда мы ещё не знали, хотим ли владеть
Хоть чем-нибудь. В основном мы стремились
Превращать всё в прибыль.
Мы оставались кочевниками — нам ещё были чужды
Все наши владения. Нарциссы
Были нашей самой удачной сделкой,
Случайно найденным кладом. Они просто прибыли ниоткуда
И продолжали прибывать,
Словно не вырастая из почвы, а падая с неба.
Наша жизнь в то время была ограблением нашей удачи.
Мы полагали, что будем жить вечно. Не знали,
Что нарциссы — это лишь мимолётный
Проблеск вечности. Не сумели увидеть
Брачный полёт редчайших подёнок —
Наших собственных дней!
Мы считали нарциссы случайной добычей,
Так и не поняли, что это было последнее благословенье.
И мы продавали их. Мы трудились над их продажей,
Словно наёмники на чьей-то
Цветочной ферме. Ты склонялась
Под последним в твоей жизни апрельским дождём.
Мы склонялись вместе, среди тихих скрипов
Трущихся друг о друга стеблей — капли
Сотрясали их девчачьи платья,
Влажные, ломкие, как молодые стрекозы,
Вылупившиеся слишком рано.
Читать дальше