Всё цвело. Деревья шли по краю
розовой, пылающей воды;
я, свою разыскивая кралю,
кинулся в глубокие сады.
Щеголяя шёлковой обновой,
шла она. Кругом росла трава.
А над ней — над кралею бубновой —
разного размера дерева.
Просто куст, осыпанный сиренью,
золотому дубу не под стать,
птичьему смешному населенью
всё равно приказано свистать.
И на дубе тёмном, на огромном,
тоже на шиповнике густом,
в каждом малом уголке укромном
и под начинающим кустом,
в голубых болотах и долинах
знай свисти и одтыха не жди,
но на тонких на ногах, на длинных
подошли, рассыпались дожди.
Пролетели. Осветило снова
золотом зелёные края —
как твоя хорошая обнова,
Лидия весёлая моя?
Полиняла иль не полиняла,
как не полиняли зеленя, —
променяла иль не променяла,
не забыла, милая, меня?
Вечером мы ехали на дачу,
я запел, веселья не тая, —
может, не на дачу — на удачу, —
где удача верная моя?
Нас обдуло ветром подогретым
и туманом с медленной воды,
над твоим торгсиновским беретом
плавали две белые звезды.
Я промолвил пару слов резонных,
что тепла по Цельсию вода,
что цветут в тюльпанах и газонах
наши областные города,
что летит особенного вида —
вырезная — улицей листва,
что меня порадовала, Лида,
вся подряд зелёная Москва.
Хорошо — забавно — право слово,
этим летом красивее я.
Мне понравилась твоя обнова,
кофточка зелёная твоя.
Ты зашелестела, как осина,
глазом повела своим большим:
— Это самый лучший… Из Торгсина…
Импортный… Не правда ль? Крепдешин…
Я смолчал. Пахнуло тёплым летом
от листвы, от песен, от воды —
над твоим торгсиновским беретом
плавали две белые звезды.
Доплыли до дачи запылённой
и без уважительных причин
встали там, где над Москвой зелёной
звёзды всех цветов и величин.
Я сегодня вечером — не скрою —
одинокой птицей просвищу.
Завтра эти звёзды над Москвою
с видимой любовью разыщу.
1934
«Без тоски, без грусти, без оглядки»
Без тоски, без грусти, без оглядки,
сокращая житие на треть,
я хотел бы на шестом десятке
от разрыва сердца умереть.
День бы синей изморозью капал,
небо бы тускнело вдалеке,
я бы, задыхаясь, падал на пол,
кровь ещё бежала бы в руке.
Песни похоронные противны.
Саван из легчайшей кисеи.
Медные бы положили гривны
на глаза заплывшие мои.
И уснул я без галлюцинаций,
белый и холодный, как клинок.
От общественных организаций
поступает за венком венок.
Их положат вперемешку, вместе —
к телу собирается народ,
жалко — большинство венков из жести, —
дескать, ладно, прах не разберёт.
Я с таким бы предложеньем вылез
заживо, покуда не угас,
чтобы на живые разорились —
умирают в жизни только раз.
Ну, да ладно. И на том спасибо.
Это так, для пущей красоты.
Вы правы, пожалуй, больше, ибо
мёртвому и мёртвые цветы.
Грянет музыка. И в этом разе,
чтобы каждый скорбь воспринимал,
все склоняются. Однообразен
похоронный церемониал.
Впрочем, скучно говорить о смерти,
попрошу вас не склонять главу,
вы стихотворению не верьте, —
я ещё, товарищи, живу.
Лучше мы о том сейчас напишем,
как по полированным снегам
мы летим на лыжах, песней дышим
и работаем на страх врагам.
1933
Ящик моего письменного стола
Я из ряда вон выходящих
сочинений не сочиню,
я запрячу в далёкий ящик
то, чего не предам огню.
И, покрытые пыльным смрадом,
потемневшие до костей,
как покойники, лягут рядом
клочья мягкие повестей.
Вы заглянете в стол. И вдруг вы
отшатнётесь — тоска и страх:
как могильные черви, буквы
извиваются на листах.
Муха дохлая — кверху лапки,
слюдяные крылья в пыли.
А вот в этой багровой папке
стихотворные думы легли.
Слушай — и дребезжанье лиры
донесётся через года
про любовные сувениры,
про январские холода,
про звенящую сталь Турксиба
и «Путиловца» жирный дым,
о моём комсомоле — ибо
я когда-то был молодым.
Осторожно, рукой не трогай —
расползётся бумага. Тут
всё о девушке босоногой —
я забыл, как её зовут.
Читать дальше