Ещё одна: курила, и врала,
и шапочки вязала на продажу,
морская дочь, изменница, вдова,
всю пряжу извела, чернее сажи
была лицом. Любившая, как сто
сестёр и жён, верёвкою бесплатной
обвязывает горло – и никто
не гладит ей седеющие патлы.
Любому веку… Брось, при чём тут век!
Он не длиннее жизни, а короче.
Любому дню потребен нежный снег,
когда январь. Луна в начале ночи,
когда июнь. Антоновка в руке,
когда сентябрь. И оттепель, и сырость
в начале марта, чтоб под утро снилась
строка на неизвестном языке.
«Каждому веку нужен родной язык…»
Каждому веку нужен родной язык,
каждому сердцу, дереву и ножу
нужен родной язык чистоты слезы —
так я скажу, и слово своё сдержу.
Так я скажу, и молча, босой, пройду
неплодородной, облачною страной,
чтобы вменить в вину своему труду
ставший громоздким камнем язык родной.
С улицы инвалид ухом к стеклу приник.
Всякому горлу больно, всякий слезится глаз,
если ветшает век и его родник
пересыхает, не утешая нас.
Камни сотрут подошву, молодость отберут,
чтоб из воды поющий тростник возрос,
чтобы под старость мог оправдать свой труд
неутолимым кружевом камнетёс.
Что ж – отдирая корку со сжатых губ,
превозмогая ложь и в ушах нарыв,
каждому небу – если уж век не люб —
проговорись, забытое повторив
на языке родном, потому что вновь
в каждом живом предутренний сон глубок,
чтобы сливались ненависть и любовь
в узком твоём зрачке в золотой клубок.
1. «Эй, каменщик в фартуке! Что ты…»
– Эй, каменщик в фартуке! Что ты
возводишь?
– Вали-ка, дурак,
я занят серьёзной работой
секретною, бесповоротной,
не для либеральных зевак.
Но с прежней писательской страстью
канючит властитель сердец.
Он ищет вселенского счастья,
гуманный, взыскательный мастер,
общественных нравов боец.
Не лучше ль ему отравиться,
когда, взбеленившись, плебей
вонзает вязальную спицу
в глаза очевидцу, провидцу,
и если прикажут «убей» —
убьёт. И солжёт, не скрывая
бесстыжего взгляда. Но бард
настаивает, прозревая,
что жертвенность есть роковая
в раскладе божественных карт.
И вот – замирает у гроба
российской словесности. Ах,
ужель эта злая особа —
былая красотка, зазноба
в легчайших атласных туфлях?
А каменщик в кепке неброской,
творец государственных мест,
смывает с ладоней извёстку,
и, выпоров сына-подростка,
говядину жёсткую ест.
2. «Словно тетерев, песней победной…»
Словно тетерев, песней победной
развлекая друзей на заре,
ты обучишься, юноша бледный,
и размерам, и прочей муре,
за стаканом, в ночных разговорах
насобачишься, видит Господь,
наводить иронический шорох —
что орехи ладонью колоть,
уяснишь ремесло человечье,
и ещё навостришься, строка,
обихаживать хитрою речью
неподкупную твердь языка.
Но нежданное что-то случится
за границею той чепухи,
что на гладкой журнальной странице
выдавала себя за стихи,
что-то страшное грянет за устьем
той реки, где и смерть нипочём, —
серафим шестикрылый, допустим,
с окровавленным, ржавым мечом,
или голос заоблачный, или…
Сам увидишь. В мои времена
этой мистике нас не учили, —
дикой кошкой кидалась она
и корёжила, чтобы ни бури,
ни любви, ни беды не искал,
испытавший на собственной шкуре
невозможного счастья оскал.
«Запрокинувший голову раб…»
Запрокинувший голову раб
застывает в восторге. Над ним
виноградные кисти горят
тёмно-розовым и золотым.
Хорошо. И свобода близка.
Но шестнадцать столетий подряд
звуков варварского языка
сторонился имперский закат.
И куда в эти годы ни кинь
одинокого взгляда – везде
обречённая славе латынь
распростёрта в родильном труде.
Улетел несгораемый дым,
ослепив византийских детей.
И всю ночь твои пасынки, Рим,
голосят на могиле твоей.
«Не горюй. Горевать не нужно…»
Не горюй. Горевать не нужно.
Жили-были, не пропадём.
Всё уладится, потому что
на рассвете в скрипучий дом,
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу