Они тягучие, медлительно вялые…
Они сверкающие безумной стрелой…
Они какие-то скорбно усталые,
Они орошенные тихой слезой,
Они переполнены болью желания,
Они возрастают в тоскливой тени…
Они — ожидание, одно ожидание,
Эти тоскливые, серые дни.
«Студенческие годы». 1925. № 3
Тускнеет вечер. Вяло глохнут звуки,
И только бьют часы в девятый раз.
Ложится тень на стиснутые руки,
И мягче, и светлей глубины глаз.
Цветную лампу засветить нет силы,
И сумрак вьется, тусклый и немой…
Я с дрожью жду, когда твой голос милый
Произнесет: «А мне пора домой…»
И ты уйдешь. Задремлет вечер синий
И я скажу: «Он был в последний раз!»
Но звезд ласкающих жемчужный иней
Напомнит мне улыбку тихих глаз.
«Студенческие годы». 1925. № 3
Вновь вверху повиснет месяц старый,
Пальцы мне положит на ресницы.
Может быть, мне что-нибудь приснится
В странно-четкой полудреме жара.
В небе талом ночь роняет бусы
И лицо за синей тканью прячет.
В сотый раз я вспоминаю, плача,
Незаслуженных обид укусы.
Тишина, зловещая химера,
Закружилась в пляске неизменной.
Разве кто-нибудь во всей Вселенной
Боль мою великую измерит?..
Месяц мутный лезет выше, выше;
Тяжелеют пальцы на ресницах…
Я одна. Я не могу молиться…
Отвечай же, Господи, — Ты слышишь?!..
Прага, 12.2.1930
Бездомный ветер огибал углы,
пошатываясь пьяною походкой.
Во сне дышали люди. Город плыл
сквозь ночь огромной парусною лодкой.
И люди спали. Мимо звезды шли,
как корабли по голубой эмали,
а мы, бессонные, считали корабли
и звезды и шаги часов считали.
И слушали, как пели поезда,
в ночную уходящие пустыню;
а грудь была торжественно пуста,
и сердце рыбой билось на простынях.
Волной качалась белая кровать,
разверзлись небом парусные крыши,
и в брызгах ночи родились слова,
которых никогда никто не слышал.
Рассвет закинул якорь у окна,
спуская сети к нам на подоконник,
и долго билась злая тишина
в висках, у горла, на сырых ладонях.
А утро, пахнущее ветром и углем,
встречало нас гудком мотоциклиста,
и город под сиреневым дождем
на старую опять вернулся пристань.
Но мы, певучие, чужими стали вдруг
под этими крутыми облаками, —
— усталым взглядом и бессильем рук
и непонятными стихами.
3.6.1932 «Меч». 12.1.1936
От фабричной продымленной пыли,
Из гудящих тоской городов,
Вас уносят моторные крылья
И скорлупы воздушных шаров.
Но тоска в этом мире — без меры,
Вас несет в аппаратах стальных
В голубые поля стратосферы
Под растаявший глетчер луны.
И, зарытым в чертежные сети.
Снится вам неотвязный кошмар
О какой-то безумной ракете.
Вас влекущей на розовый Марс.
Мы же, слабые, смотрим безмолвно
На заводов бетонную грань,
На чертежные четкие волны,
На прожекторов белую ткань.
Но и в нашем последнем бессильи
Равных нам авиаторов нет:
Нас уносят бумажные крылья
За орбиты остывших планет.
Прага, 1932 «Скит». I. 1933
«Вошел рассвет нежданно в каждый дом…»
Вошел рассвет нежданно в каждый дом,
Залив глаза бессонные тревогой.
Рождался шум каким-то новым сном
И оседал у тихого порога.
А улицы слабеющая мгла
Давилась долго пьяными слезами,
Горела блеском воспаленных глаз,
Томила голубыми синяками.
И стали новые слова — просты.
Как давние, знакомые потери.
Как путь от скомканных чужих простынь
До блоковской голубоокой Мери.
Шли уличные женщины домой.
Глотая жадно просветленный воздух.
Бессонная их ночь вела с собой,
И им на плечи осыпались звезды.
«Я сосчитать ударов не могла…»
Я сосчитать ударов не могла;
Опять часы смятеннее и реже.
Все тех же парков неусыпна мгла,
И улиц перелеты те же.
Маячат одинокие углы,
И пустота звонит у изголовья.
И только версты длинны и светлы,
Насквозь пронзенные любовью.
Бессильных слез уже не удержать,
А радости так было мало.
У дальних стрелок снится сторожам
Дрожание колес на шпалах.
Но невозможен больше твой возврат
Из страшного неведомого края.
Опять часы… И новый час расплат…
Я не боюсь. Я умираю.
Читать дальше