Она меня жестко
в свои вовлекала дела
и мучила шерстку,
когда против шерстки вела.
Но все перепробы,
повторные эксперименты
мертвы, аки гробы,
вонючи же, как экскременты.
Судьба — словно дышло.
Игра — забирает всего,
и, значит, не вышло,
не вышло совсем ничего.
Разумная твердость —
не вышла, не вышла, не вышла.
Законная гордость —
не вышла, не вышла, не вышла.
Не вышел процент
толстокожести необходимой.
Я — интеллигент
тонкокожий и победимый.
А как помогали,
учили охотно всему!
Теперь под ногами
вертеться совсем ни к чему.
И, бросив дела,
я поспешно иду со двора,
иду от стола,
где еще протекает игра.
«Я в ваших хороводах отплясал…»
Я в ваших хороводах отплясал.
Я в ваших водоемах откупался.
Наверно, полужизнью откупался
за то, что в это дело я влезал.
Я был в игре. Теперь я вне игры.
Теперь я ваши разгадал кроссворды.
Я требую раскола и развода
и права удирать в тартарары.
«Дайте мне прийти в свое отчаянье…»
Дайте мне прийти в свое отчаянье:
ваше разделить я не могу.
А покуда — полное молчанье,
тишина и ни гугу.
Я, конечно, крепко с вами связан,
но не до конца привязан к вам.
Я не обязательно обязан
разделить ваш ужас, стыд и срам.
Смолоду и сдуру —
мучились и гибли.
Зрелость это — сдула.
Годы это — сшибли.
Смолоду и сослепу
тыкались щенками.
А теперь-то? После-то?
С битыми щеками?
А теперь-то нам-то
гибнуть вовсе скушно.
Надо, значит — надо.
Нужно, значит — нужно.
И толчется совесть,
словно кровь под кожей.
Зрелость или псовость —
как они похожи.
«Эпоха закончилась. Надо ее описать…»
Эпоха закончилась. Надо ее описать.
Ну, пусть не эпоха — период, этап,
но надо его описать, от забвенья спасать,
не то он забудется.
Не то затеряют его, заровняют его,
он прочерком, пропуском станет,
и что-то — в ничто превратится.
И ничего
в истории из него не застрянет.
Этап — завершился. А я был в начале этапа.
Я видел его замечательную середину
и ту окончательную рутину,
в которой застряли от ездового до штаба
все.
Я прожил этап не единоличником, частником:
свидетелем был и участником был.
Возможно, что скажут теперь — соучастником.
Действительно, я отвечаю не меньше других.
А что ж! Раз эпоха была и сплыла —
и я вместе с нею сплыву неумело и смело.
Пускай меня крошкой смахнут вместе с ней со стола,
с доски мокрой тряпкой смахнут, наподобие мела.
«Интересные своеобычные люди…»
Интересные своеобычные люди
приезжают из Веси, и Мери, и Чуди,
приспосабливают свой обычай
к современным законам Москвы
или нрав свой волчий и бычий
тащат, не склонив головы.
И Москва, что гордилась и чудом и мерой,
проникается Чудью и Мерей.
Вся Москва проникается Весью
от подвалов и до поднебесья.
И из этой смеси
в равной мере Москвы и Веси,
в равной мере
Москвы и Мери
возникает чудо
из Москвы и Чуди.
«Поумнели дураки, а умники…»
Поумнели дураки, а умники
стали мудрецами.
Глупости — редчайшие, как уники.
Сводятся везде концы с концами.
Шалое двадцатое столетье,
дикое, лихое,
вдруг напоминает предыдущее —
тихое такое.
Может быть, оно утихомирится
в самом деле?
Перемен великая сумятица
на пределе.
Может, войн и революций стоимость
после сверки и проверки
к жизни вызовет благопристойность
девятнадцатого века.
«Я вдруг заметил, что рассказы…»
Я вдруг заметил, что рассказы —
история вслед за историей
не слушаются, а точнее,
не слышатся аудиторией.
Родители, сироты, вдовы
устали от всего такого:
от пораженья возле Гдова
и от победы возле Пскова.
Их память не сопоставлялась
с одическими восклицаньями,
а жажда их не утолялась
бряцаньями и прорицаньями.
Война штабов, война умов,
сказания о взятых замках
не доходили до домов,
до фотографий в черных рамках.
Но лучшей музыкой как будто
звучали справки жестяные:
во что одеты, как обуты
солдаты, их бойцы родные.
Читать дальше