Все подробности перезабылись,
тени не наводят на плетень.
Помню только: ноги ознобились
в этот день.
«Пока меня за руки держат…»
Пока меня за руки держат,
я сосредоточен и сдержан
и вяло мотаю башкой
под чьей-нибудь тяжкой рукой.
Но только мне руки отпустят —
да что там! хотя бы одну, —
но только до драки допустят,
я тотчас же драку начну.
Не вечный бой, как у Блока,
а просто — долгая драка,
но это — тоже неплохо,
и выделяет из праха,
и выделяет из пыли,
из человеческой моли,
когда ты в пене и мыле,
забывая о боли,
от боли, уже нестрашной,
качаясь, как трава,
в уличной, в рукопашной
качаешь свои права.
Я был плохой приметой,
я был травой примятой,
я белой был вороной,
я воблой был вареной.
Я был кольцом на пне,
я был лицом в окне
на сотом этаже…
Всем этим был уже.
А чем теперь мне стать бы?
Почтенным генералом,
зовомым на все свадьбы?
Учебным минералом,
положенным в музее
под толстое стекло
на радость ротозею,
ценителю назло?
Подстрочным примечаньем?
Привычкой порочной?
Отчаяньем? Молчаньем?
Нет, просто — строчкой точной,
не знающей покоя,
волнующей строкою,
и словом, оборотом,
исполненным огня,
излюбленным народом,
забывшим про меня…
«Пошуми мне, судьба, расскажи…»
Пошуми мне, судьба, расскажи,
до которой дойду межи.
Отзови ты меня в сторонку,
дай прочесть мою похоронку,
чтобы точно знал: где, как,
год, месяц, число, место.
А за что, я знаю и так,
об этом рассуждать неуместно.
СКВОЗЬ МУТНОЕ СТЕКЛО ОКНА
В окне — четыре этажа,
быть может, двадцать биографий
просвечивают, мельтеша,
сквозь стекла и сквозь ткань гардин
всем блеском разноцветных граней.
Их описатель я — один.
Да, если я не разберусь
сквозь ливня полосу косую,
их радость канет, сгинет грусть,
их жизнь пройдет зазря и всуе,
промчится неотражена,
замрет, отдышит невоспета.
Напрасно мужа ждет жена,
напрасно лампа зажжена,
и все напрасно без поэта.
Куплю подзорную трубу
и посвящу себя труду
разглядыванья, изученья
и описанья. Назначенье
свое, стезю свою, судьбу
в соседских окнах я найду.
«Что нужно на дожитие тирану…»
Что нужно на дожитие тирану,
который снят с работы слишком рано,
сменен, но не заколот и не изгнан
и даже пенсии достойным
признан?
Тиран, который жил в палате душной,
оценит в должной мере свежий воздух.
Добру и злу внимая равнодушно,
он говорит о небесах и звездах.
Тиран с усмешкою глядит на смену:
кишки тонки, слабы коленки,
живут не так, работают не смело.
Бессильные! Духовные калеки!
В горячую грязцу воспоминаний
года уже тирана повалили.
Он с нетерпеньем ждет упоминаний
историка, его хвалы, хулы ли.
Завалинка, где он обязан греться
под зябким, хладным солнышком забвенья,
ему шикарней Римов или Греций
покажется, но на одно мгновенье.
И здравый смысл, что выволок когда-то
из грязи в князи,
вновь его находит.
И твердым шагом бывшего солдата
тиран
от милых призраков уходит.
«Вот она, отныне святая…»
Вот она, отныне святая,
пустота,
как прежде — пустая,
полая, как гнилой орех,
но святая — почти для всех.
Принимаю без всякой тревоги
и терпеть без претензий готов,
что на шеях куриные боги
вместо тех человечьих крестов.
Эти мелкие дыры сквозные,
эти символы пустоты
и сменили и заменили
все, что людям несли кресты.
Хоть они и пусты и наги,
в них все признаки смены вех
тоже знаменья, тоже знаки,
выражают тоже свой век.
И лежат они на загарах,
и висят они на шнуре,
как блестели кресты на соборах,
золотели на заре.
Перепробовав все на свете,
мы невиннее, чем слеза.
Снова мы, как малые дети,
начинаем с начала, с аза.
Комья глины на крышку гроба валя
(ноне старым богам — не житье),
пустоту мы еще не пробовали.
Что ж! Попробуем и ее.
Игра не согласна,
чтоб я соблюдал ее правила.
Она меня властно
и вразумляла и правила.
Читать дальше