В пятьдесят пять мама сразу ушла на пенсию – хотя в московской школе ей, как всегда и везде, работалось хорошо, и казалось, что она будет пожизненный шкраб-трудоголик, и классы, которые она вела, любили ее и были уверены, что она с ними до самого выпуска. Но мама так разом и ушла, и не только – хотя главным образом – для того, чтобы помочь дочери (та работала в Серпухове врачом и растила сына одна); маме хотелось наконец-то пожить, что называется, для себя, целиком: вволю почитать, походить по музеям и консерваториям, понавещать родню и друзей. Ее любимая подруга, солагерница Лидия Владимировна Домбровская, высокая, статная, громогласная, насмешливая дама, с прямым и резким характером, прекрасно образованная, маму любила горячо – она так сказала на маминых похоронах:
– Последние одиннадцать лет Нина прожила счастливо.
Это была правда. Школьная страда сменилась столь же непрерывными, но все-таки своими заботами, и теперь уже дни летели не по учебному, а по собственному расписанию.
Были два пункта, несколько омрачавших ее существование. Во-первых, конечно, мое диссидентство. Мое краткое, но вполне чреватое тюрьмой участие в правозащитном движении в 1967–1969 годах. Пережитый лагерный ужас вдруг затревожил ее снова – на сей раз как моя возможная перспектива.
Познакомившись, а там и породнившись с Петром Якиром, отъявленным антисталинистом, каторжанином с пятнадцатилетним стажем, я оказался в его доме, чьи двери всегда были нараспашку. Там и сложился круг соратников, активно занимавшийся протестной антисоветчиной (чтение и распространение крамольной литературы, составление и подписание различных обращений по поводу преступлений режима, передача их западной прессе – и т. д. и т. п., прямо под 190 1–3, 70, 72 и 64 статьи Уголовного кодекса РСФСР), и один за другим отпадали знакомые и близкие люди – кто в тюрьму и лагерь, кто за рубеж. Я пережил несколько обысков, с десяток допросов, меня уволили из школы. Хотя работать для кино и театра мне не препятствовали – под молчаливый уговор больше не рыпаться. И в 1969 году я утихомирился и рыпаться перестал, по крайней мере явно. Взял псевдоним и пошел сочинять песни для театра и кино, а там и пьесы и сценарии. Так что на мой счет мама немножко дух перевела. Хотя все равно боязнь осталась, так как Петр Якир действовать продолжал, и чем дальше, тем рискованнее, пока в 72-м его не арестовали. Здесь мама опять замерла, так как одновременно (и безусловно в связи) с этим «Мосфильм» разорвал со мной три контракта. Зато два других уцелели, а там возникли и новые, пронесло, а в 1973-м у меня родилась дочка Наташка, и мама успела ее понянчить. (Что до Петра, то он, как известно, сидел недолго, а освободившись, больше не возникал, жил у себя на отшибе и вскоре скончался от цирроза печени.)
Вторым источником переживания была соседка, расплывшаяся одутловатая старуха Подкладенко, жена какого-то отставного буденновца, высокого, сумрачного, дряхлого старика, он недолго пожил в нашей коммуналке и не помню, чтобы очень докучал. Зато старуха его любила на кухне поскандалить и быстро доводила дело до злорадного крика: «Не зря вас Сталин сажал, не зря! Еще не так надо было!» – со сладострастием наблюдая, как мгновенно бледнеет несчастная каторжанка. А что делать? Не бить же проклятую старуху. Мама закрывалась в комнате, ее трясло, слезы катились по щекам неудержимо, она сидела на тахте, укрыв лицо руками:
– Как она смеет! Как она смеет! – только и приговаривала она срывающимся голосом.
Как заткнуть проклятую старуху, я так и не придумал, переорать ее было невозможно, жаловаться на ее тексты было нелепо, оставалось лишь терпеть и тупо повторять: не обращай внимания, плюнь, не доставляй ей радости своими слезами – и т. п. Забрезжила идея разъехаться, так оно потом и произошло, но уже без мамы. Всего-то ей было шестьдесят шесть, когда, поскользнувшись на натертом паркете, она упала и легла в больницу с переломом шейки бедра, и перелом быстро начал срастаться, но от лежания образовался тромб, заткнувший легочную артерию.
На подмосковном Долгопрудненском кладбище золотозубый бригадир отвел участок с тремя березами. Мама березы любила. На одной из них, помечая место, бригадир вырезал ножом: «Всесвятская».
Эти буквы и посейчас различимы.
Мама всю жизнь была синеглазая и русоволосая, седина едва ее тронула. Приятно картавила. Больше всего любила среднюю Русь, калужскую, лесную. Лагерь потряс, но не ожесточил ее. Мечтательный романтизм и какая-то ясная душевная чистота светились в ней постоянно. Учительские дрязги и житейская грязь ее не касались. Абсолютно чистый человек, бескорыстный и самоотверженный. Возможно, даже скорее всего, она была натура страстная. Всесвятская порода! Но время ее жизни мобилизовало всю ее волю на ответственность и самоограничение.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу