А мама Ганя из Ухтомки тоже ушла прислугой в другую семью, потом еще в одну, чуть ли не к министру какому-то. Когда через десять лет я вернулся в Москву, я ее навещал время от времени, до конца ее дней. Всю жизнь мечтала она о своей отдельной комнате и на старости таки дождалась и кончила дни среди собственных стен. Было ей за девяносто.
Первые годы в Малоярославце (для краткости – в Малом) мы жили школой с утра до вечера, так как при школе же и жили – в большой комнате, где заодно хранились и учебные пособия, то есть исторические и географические карты, потрепанные, клеенчатые, в длинных рулонах – а также винтовки без затворов для военного дела, учебные гранаты и диски для физкультуры. Была печка, был длинный сундук, кошка Метра – и сколько же нас-то? Пятеро вместе с бабушкой да тетей Настей – завхозом, истопником и уборщицей в одном лице.
Житье в семилетке было голодное, но нескучное. Художественная самодеятельность била ключом. Скетчи, викторины, праздники, стенгазеты. Бальные танцы: па-де-грас, падеспань, па-де-патинер. Церемонно, об руку, попарно. В отличие от столичных, районные школы оставались смешанными, молодежь росла гармонически, рыцарский дух царил и поддерживался нашим нищим учительством, беззаветно и бескорыстно преданным делу.
Кроме школы на маме были еще стирка, глажка, готовка, магазины, картошка. Любимая, проклятая картошка. Ее надлежало сажать, окучивать, выкапывать и таскать в гору. Потому что два наших участка были там, в долине реки Лужа (от слова «луг» – лужная, луговая речка), и самая хорошая картошка урождалась на самом дальнем участке, черноземном. Крупная. Белая такая. «Лорх», что ли. Под нее осенью одалживалась тележка четырехколесная, с мешками. На ней помещалось мешка два, три, больше не осиливали. И через всю долину, по долгому извиву мощеной Ивановской дороги, наверх, к Володарской улице. Да, незабываемый маршрут. На всю зиму запасались. Однажды не хватило. Спустились по весне к участку и заново его перекопали в поисках оставшейся картошки. Набралось с полкорзины этих синих дряблых комочков перезимовавших. Затем их промыли. Взрезали, вывалившуюся крахмальную жижицу смешали с грубой мукой и испекли оладьи. Первые штуки четыре с голодухи проглатывались, как пирожки, остальные застревали в горле.
Сахар и конфеты (подушечки или помадка) были редким лакомством. Московская родня временами подбрасывала. Сахар был либо колотый, либо рафинад, особенно вкусный. Продавался в синей упаковке, кирпичиком, по полкило. Однажды я расковырял такой кирпичик и незаметно для себя, по кусочку, по кусочку, уполовинил. Сели пить чай, хищение обнаружилось, Хищник тем временем делал вид, что спит в своем углу. Услышав расстроенный голос мамы, не выдержал, вскочил на своей лежанке и стал нахлестывать себя широким брезентовым ремнем – хотя и не слишком больно, но совершенно искренне. Я ненавидел себя в ту минуту. Мама это поняла и добавлять не стала.
Да нет, какое там добавлять! Ничего страшнее поджатых маминых губ и горького молчания я не припомню. Классе в шестом, что ли, удалились мы с приятелем в погожий денек на березовый склон полежать на травке и попробовать наконец-то первый в жизни табачок. Были это дешевые сигареты, десять штук в пачке. Картинно развалясь на припеке с видом бывалых пиратов, пускали мы дым, особо не затягиваясь, а главным образом стараясь его побольше напустить, окутаться, так сказать, табачным облаком подобно героям Стивенсона. Для здоровья ущерба не было ни малейшего, но запах от нас, особенно от пальцев, шел одуряющий. «Неужели курил?» – спросила мама с непередаваемой смесью огорчения и презрения и замолкла, поджав губы. Так что в следующий раз взялся я за табак уже только в институте, вдали от мамы, и тут уж настоял на своем и вонял табачищем последующие тридцать лет, пока врачи не пригрозили гангреной.
Мама всю жизнь сочиняла стихи, из них множество пропало навсегда – по ее скромности и нашей невнимательности. Личных, заветных стихов ее почти не припомню, а вот на публику, для семейного ли круга, для дружеского ли, и уж, разумеется, для школьной сцены и печати рифмовала она легко и самозабвенно – и заразительно. С ее-то легкой руки пустился во все тяжкие и аз грешный (и не только аз, не только, иные ее ученики и посейчас записные рифмачи, хоть Анатолий в Казани, хоть Николай в Туле). Где-то в семейных анналах хранятся самодельные сборники первых моих стихотворных опытов, главным образом патриотических. Рифмоплетство мое неутомимо побуждалось и двигалось самолюбивым соревнованием с мамой – от второго по десятый класс включительно. Я даже начинал издавать рукодельный журнальчик «Луч» с другом своим Игорем Шелковским, ныне парижским художником, издателем действительно знаменитого журнала для художников «А – Я». Его матушка, царство небесное, Мария Георгиевна также была женой «врага народа», также жила в Малом, уборщицей при детском садике (будучи специалистом по дошкольному воспитанию!).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу