как та, где по полу я ползал.
Я потихоньку лег в углу,
как бы в моем углу извечном,
на шатком, щелистом полу,
мне до шершавинки известном.
Я здесь был свой, до боли свой,
и, возвышая, очищая,
здесь пахло рыбою, махрой,
детьми, котятами и щами.
Рыбак уже храпел вовсю.
Взобрались дети на полати,
держа в зубенках на весу
еще горячие оладьи.
И лишь хозяйка не легла.
Она то мыла, то скоблила.
Ухват, метла или игла —
в руках все время что-то было.
3 4
Печору, видно, проняло —
Печора ухала взбурленно.
«Дурит...» — хозяйка про нее
сказала, будто про буренку.
В коптилку тусклую дохнув,
хозяйка вышла. Мгла обстала.
А за стеною — «хлюп да хлюп!»
стирать хозяйка в кухне стала.
Кряхтели ходики в ночи —
они историю влачили.
Светились белые лучи
свелсенащепанной лучины.
И, удивляясь и боясь,
из темноты неприрученно
светились восемь детских глаз,
как восемь брызг твоих, Печора.
С полатей головы склоня,
из невозможно дальней дали
четыре маленьких меня
за мною, взрослым, наблюдали.
За них, молясь углами губ,
лежал я, спящим притворившись,
и вдруг затихло «хлюп да хлюп!»
и дверь чуть-чуть приотворилась.
И ощутил я в тишине
сквозь ту притворную дремоту
сыздетства памятное мне
прикосновение чего-то.
15
Тулуп — а это был тулуп —
облег меня лохмато, жарко,
а в кухне снова — «хлюп да хлюп!»
стирать хозяйка продолжала.
Сновали руки взад-вперед
в пеленках, простынях и робах
под всех страстей круговорот,
под мировых событий рокот.
И не один, должно быть, хлюст
сейчас в бессмертье лез, кривляясь,
но только это «хлюп да хлюп!»
бессмертным, в сущности, являлось.
И ощущение судьбы
в меня входило многолюдно,
как ощущение избы,
где миллионам женщин трудно,
где из неведомого дня,
им полноправно обладая,
мильоны маленьких меня
за мною, взрослым, наблюдают.
16
* * *
Ах, как ты, речь моя, слаба,
ах, как никчемны, нипричемны,
как непросторны все слова
перед просторами Печоры!
Но, веры требуя в себя,
вовсю дымя непобедимо,
на юг торопятся суда,
собой расталкивая льдины,
и над прыжками оленят,
последним снегом окропленные,
на Север лебеди летят,
как будто льдины окрыленные.
Печора плещется дразня:
«Ну что ты плачешься сопливо?
Боишься, что ли, ты меня?
Шагни ко мне, шагни с обрыва!»
2 Е. Евтушенко
17
И я в Печору прыгнул так,
легко забыв про все былое,
как сиганул Иван-дурак
в котел с кипящею смолою,
чтоб выйти гордым силачом,
в кафтане новеньком, посмеиваясь,
и чуть поигрывать плечом:
«А ну-ка, сволочи, померяйтесь!»
18
ГЛУХАРИНЫЙ ТОК
<1
Охота — это вовсе не охота,
а что — я сам не знаю. Это что-то,
чего не можем сами мы постичь,
и, сколько бы мы книжек ни вкусили, —
во всей его мятущести и силе
зовет нас предков первобытный клич.
От мелких драк, от перебранок постных
беги в леса на глухариный подслух,
пружинно сжавшись, в темноте замри,
вбирай в себя все шорохи и скрипы,
всех птиц журчанья, щелканья и всхлипы,
все вздрагиванья неба и земли.
Потом начнет надмирье освещаться,
как будто чем-то тайно освящаться,
и — как по табакерке ноготок —
нз-за ветвей, темнеющих разлапо
и чуть уже алеющих, раздастся
сначала робко, тоненько: «Ток-ток!»
19
«Ток-ток!» — и первый шаг. такой же робкий.
«Ток-ток!» — и шаг второй, уже широкий.
«Ток-ток!» — и напролом сквозь бурелом.
«Ток-ток!» — через кусты, как в сумасшествьп
«Ток-ток!» — упал, и замираешь вместе
с невидимым тобою глухарем.
Но вновь: «Ток-ток!» — и вновь под хруст и
шелест
проваливаясь в прелую замшелость,
не утирая кровь от комарья,
как будто там отчаянно токует
и по тебе оторванно тоскует
твое непознаваемое «я».
Уже ты видишь, видишь на поляне
в просветах сосен Темное пыланье.
Прыжок, и — леса гордый государь —
перед тобой, в оранжевое врублен,
сгибая ветку, отливая углем,
как черный месяц, светится глухарь.
Он хрюкает, хвостище распускает,
свистящее шипенье испускает,
поводит шеей, сам себя ласкает
и воспевает существо свое.
А ты стоишь, не зная, что с ним делать.,.
Само в руках твоих похолоделых
дрожаще поднимается ружье.
А он — он замечать ружья не хочет.
Он в судорогах сладостных пророчит.
Он ерзает, бормочет. В нем клокочет
Читать дальше