Только даже то, что стоит во главе угла,
Хоть и славно пылает — да скоро. И дело худо.
Вот и душенька бедная выгорела дотла,
Словно храм деревянный, словно вспыхнувший хутор.
На путях в никуда ты движенью не встретишь помех —
Особливо, когда пролегают пути по наклонным.
Я, ещё по инерции пару вёрст отгремев,
Стал на месте, которое мне обернулось лобным.
Будто я для того в измождённую почву врос,
Чтоб судили меня — те, кому исправно служил.
Те, что нынче снаружи шумели, толпясь вразброс,
Оттого что желали привычного стука колёс…
Изнутри им вторила совесть, мой пассажир.
Всё же вскоре те, кто судачил, — поразбрелись
По домам и делам. Совесть сгинула гостем непрошеным.
Я остался пустеть, становясь отрешенно-землист,
Отгремевший состав, осуждённый дремать заброшенным…
Так дремлю и поныне, вымученно-дремуч,
Всё прочнее сродняясь с бездвижностью с каждым годом.
А во мне — ни души. Ни с того, что я заперт на ключ…
Просто некому боле бродить по замшелым вагонам.
I
Золотому Ангелу
шепчет Небесный на ухо,
Подле него, неподвижного,
над панорамой паря:
«Чудится, будто Петровская
зашита столица наглухо
В погребальный мешок беспросветного января».
Лик опустил страдальчески,
в линии улиц вглядываясь,
Избороздивших морщинами
мертвенность города страшную.
«Где твоего заступничества,
брат златокрылый, — клятвенность?
Что с твоей сталось вотчиной? —
именем Отчим спрашиваю!..»
Но, на своей высокой сидя игле,
Слова не молвит Хранитель столицы северной:
Скорбному небу взор вверяя рассеянный,
Немо он тонет в надленинградской мгле,
Тонет в ладанном плаче живого брата —
Столь безутешен подле парящий брат…
Ночь. Два неравных Ангела: нерв и злато.
Выше — лишь звёзды.
Ниже — лишь Ленинград.
II
Заживо запелёнана
тишью столица сажевой;
Рвётся из города в звёздную рябь
шпиля поблекший шип.
Ангел молчит на его острие,
точно на кол посаженный,
Золотом плоти, как Ленинград,
в плен мешковины зашит.
Братец-то стонет вокруг него,
высь кругами расчерчивая,
Реет над градом, который вмёрз
в адовый круг кольца.
Тянется времени нерв вороной,
словно нить гуттаперчевая;
Нервный Ангел верен себе:
не поднимает лица,
Рвано рыдая рьяной пургой
в крыши. Парализован
Город внизу. Город манит его
зорким беззвонным зовом.
Рушится камнем горячая плоть
в омут столицы северной.
Ангел в городе. Тот поглотил
страсть его — толщею серой.
Ангел видит Град изнутри.
Видит бескровные улицы,
Те, по которым когда-то текла
жизнь неизбывным движением.
Тычется в стёкла ослепших домов
здраво-настойчивой умницей,
Вздорно осмеян
собственным в них отражением.
Слепы дома так, что Сын Высоты
видит их тусклыми склепами;
Слепы, словно из глины сна
Смертью самою слеплены.
Только вот этот один, угловой,
в пару других шириной,
Манит его огоньком нутряным,
искрою — тёплой, шальной.
Бабочкой Ангел летит на огонь,
что заприметил в окне;
Телом к разбитому льнёт стеклу, крылья кромсая в кровь.
В комнате — стол. У стены — кровать.
Печь пылает, как нерв.
Женщина-призрак ломает стул, чтоб отопить кров.
Зло исступлён истопницын труд. Мечется пара рук,
Серых, что ветки иссохшие, рук. Пламя, полней пылай!..
Наледь паркета, кровать у стены. Девочка-полутруп
Взором зелёным грызет потолок.
Кашель раскрошен в лай.
Ангел-то смотрит за часом час,
чуть не лишаясь чувств,
Тело изранив битым стеклом,
душу же — тем, что глядел.
Думает, бедный: «Как воздух чёрств!.. Точно не докричусь».
Над Ленинградом — блокадная ночь. Скоро — блокадный день.
Женщина, ветками рук дрожа,
падает грудью на стол;
В зеве печурки кровавым цветком
теплится жизнь ещё.
Женщине страшно: у самой стены
дочь на кровати — пластом.
Женщина видит её глаза
и худобу щёк.
Женщине страшно: немеет рот,
сердце звенит, как гонг;
Зверем несётся к полкам она, книги сгребает с них…
Обезобложенный Пушкин — в огонь,
голый Гоголь — в огонь;
Лермонтов — следом, товарищей потеснив.
III
Ангел-то смотрит за часом час
(хоть и смотреть — невмочь),
Кровью небесной на битом стекле
не устаёт рдеть.
Пламень отцвёл. Выдыхая пар,
мать и бледная дочь
Греют друг друга, в кровати дрожа
парой живых сердец.
Читать дальше